Саспыга - Шаинян Карина Сергеевна - Страница 21
- Предыдущая
- 21/63
- Следующая
Спать расходимся рано, под серым, тусклым, бесконечным дождиком, серые, тусклые и молчаливые. Планы на завтра никто не обсуждает — как будто завтра не существует. Проснувшегося было Панночку Санька забирает к себе, под натянутый под кедром маленький тент. К счастью, воссоединиться с Асей Панночка не пытается: то ли слишком умаялся, то ли не хочет выяснять отношения при чужих.
Под шатким светом подвешенного к потолку палатки фонарика я кое-как, с шипением и руганью обтираюсь влажными салфетками. Хорошо, что брала большую пачку, хорошо, что я запасливый хомяк, что бы об этом ни думали мои кони. Вздрагивая и подвывая от ледяных прикосновений, я вдруг понимаю, что могла плюнуть на эту несчастливую парочку, бросить обоих на Саньку. Сейчас бы как раз подъезжала к базе.
Мне просто (не захотелось) не пришло в голову уйти.
Моя досада такая же глухая и тусклая, как ночь снаружи. Наверное, я только думаю, что должна ее чувствовать. Для настоящих эмоций не хватает сосредоточенности. Ее не хватает даже на то, чтобы прочитать пару страниц и по-настоящему отключиться.
Я засыпаю в полной звуков ночи. Сквозь шорох мороси слышно, как переступают с ноги на ногу привязанные кони — Караш и Суйла. Увесисто перепрыгивают передними ногами спутанные кони — Бобик и второй, незнакомый, с той стороны Кучындаша. Эти двое жуют вовсю, смачно и сочно, изредка прерываясь на длинный фырчащий вздох. Слышно так, будто траву дерут прямо из-под палатки. Потрескивает умирающий костер. Кто-то бродит вокруг него, спотыкаясь, бормоча, побрякивая кружками и копаясь в пакетах. Кто-то шуршит тканью и бумагой, вжикает молниями, перебрасывается сонными репликами, снова бродит и кряхтит. Мощный храп сменяется недовольным ворчанием. По палатке пробегает луч фонарика. Когда же вы угомонитесь, давайте спите уже…
Мне снится всадник на вертикальном склоне, копыта, скользящие по осыпи, дрожащие от напряжения жилистые ноги в лоснящейся рыжей шерсти, бессильные вытолкнуть придавленное человеком тело наверх. Стоя на краю ущелья, я вижу, как передние ноги коня неумолимо отрываются от земли. Я хочу крикнуть, но страх сжимает горло, зато дико вскрикивает всадник и исступленно хлещет чомбуром по конскому крупу. Подстегнутый конь панически рвется вперед, но склон слишком крутой, он перевернется, они сейчас перевернутся; всадник запрокидывает лицо; я жду, что оно будет изуродовано ужасом, но оно равнодушно и неподвижно, как посмертная маска, и за миг до падения я понимаю, что это лицо — мое. Всадник и конь падают, падают, бесконечно летят к застеленному туманом дну ущелья. Заскулив от страха, я закрываю глаза и слышу отвратительный влажный хруст, как будто раскололся арбуз.
10
Звери приходят лизать землю, если на нее попала хоть крошка соли. Но саспыга на соль не идет; она получает все нужное, слизывая с камней слезы. Если застрелить албыс, она становится куском желтого войлока. Раньше Санька каждую свободную минуту читал рэп под минусовку; пытался сочинять и свое, но не любил то, что получалось.
Я выбираюсь из палатки на рассвете и, кутаясь в куртку, бегу в кусты. Дождь перестал, но от промозглого холода стучат зубы. Хочется скорее нырнуть обратно в спальник, но меня мучает жажда. Чертов Санькин спирт. В оставленной у костра бутылке воды, конечно, нет. Снова волнами наплывает вонь подтухшей крови: может, размыло дождем хвою там, где разделывали тушу. Мне не до запахов. Судорожно поджимая ноги, чтобы не намокнуть, я устремляюсь к ручью.
Панночка лежит ничком на полпути между огнем и водой, вывернув голову и неловко поджав под себя руки. Идиоты, думаю я, придурок Санька, все-таки развели еще дозу, когда мы с Асей ушли. Вылакали, наверное, прямо под тентом. Рядом с головой Панночки земля особенно мокрая, темная и блестящая, и от нее несет пропастиной. Я уже все понимаю, но не хочу пускать это понимание в себя и продолжаю мысленно ругаться: взрослые же люди, а меры не знают, зачем Санька вообще столько взял (и догадываюсь тут же: затем, что страшно было). Ладно Санька, но этот-то — пьяный дурак, просто пьяный дурак, тащи его теперь досыпать… В луже вокруг Панночкиной головы как остров возвышается замшелый камень в два кулака величиной, и лишайники на нем черные и багровые.
Я впервые вижу мертвого человека так близко, так неприкрашенно. Он ужасающе материален и ужасающе очевиден. В нем столько же смысла, сколько в убившем его камне. Он похож на забытую вещь. Так иногда бывает: приходишь на стоянку, а там у костра лежит, например, шарфик или толстый яркий свитер, и ты вспоминаешь девушку из прошлой группы, которая этот свитер носила, любила его, наверное, но вот — держала в руках перед выходом, положила на минутку на бревно, да так и оставила. И не знаешь теперь, что с этим свитером делать: и на стоянке ему не место, и тащить его на базу просто так — только место в арчимаках занимать. По-хорошему надо бы вернуть, но вернуть-то уже некому, никак их не соединишь — этот чертов свитер и ту, которая его с такой радостью носила, и злишься на эту глупую тряпку и перекладываешь ее все дальше, чтобы не мозолила глаза.
Только вот человеческое тело — не свитер и не шарфик.
Стараясь ступать бесшумно, я подхожу к теперь совсем уже мертвому Панночке, аккуратно прихватываю камень рукавом куртки и приподнимаю, заглядывая на изнанку. Сквозь темный налет торфяной грязи на меня смотрят два коня, серый и мухортый, в окружении узора из палочек и спиралек. Я осторожно кладу камень на место. Уговариваю себя прикоснуться к шее Панночки, чтобы проверить пульс, но не могу себя заставить.
Наверное, надо разбудить Саньку, но сначала хочется спокойно подумать.
(Осталось четырнадцать сигарет. Хватит ли? Хватит — на что?)
Снова начинается дождь, и на этот раз всерьез. Я стою над Панночкой, быстро промокая, и смотрю, как крупные холодные капли разбивают очертания следов на тропинке и смывают чешуйки лишайника там, где его раздавил большой палец схватившей камень руки. Дождь на глазах размывает контуры истории о смерти Панночки, делая ее смутной и неопределенной.
Теперь, если захочется, я смогу говорить, что ничего не знаю.
…Со стоянки тянет дымом, и я возвращаюсь. Отдельные капли уже пробивают крону; не разгоревшийся толком костер шипит, и дым до слез разъедает глаза.
— Чего там зависла? — ворчливо спрашивает Санька. — Давай воду вешай.
— Я не за водой ходила. Слушай…
— А где тогда чайник?
Я пожимаю плечами и машинально осматриваю кострище. Хмыкнув, заглядываю за бревно. Поднимаю глаза на кедры и поляну за ними.
— Ну ты даешь, чайник продолбать, — бурчит Санька и закапывается в свой арчимак.
— Слушай… — повторяю я. — Там Панночка того… померла. — Я осознаю, что́ сказала, и в меня иголками впивается идиотский, неконтролируемый смех. — То есть помер. — Чтобы не захихикать истерически, приходится прикладывать такие усилия, что начинает ломить в горле
(не смотреть на лежащую на полу девочку на ней простыня у нее лицо как маска и закрыты глаза лучше на ольку глаза как плошки прядь выбилась из хвостика упала на глаза на нос наверное щекотно олька выпучивает глаза выпячивает губу сдувает волосы нельзя смеяться тяжесть тела девочки на полу давит на указательные пальцы нельзя смеяться перестань тяжесть вдруг исчезает получается правда получается смотри)
Санькины глаза становятся как плошки.
— В смысле — помер? Отрубился, что ли, прямо на ходу?
— В смысле — у него башка разбита и он умер.
Санька отшвыривает выуженный из арчимака армейский котелок и срывается с места.
— А еще Ася свалила, — негромко говорю я ему в спину. Он пока не заметил то, что уже вижу я: пропал не только чайник. Пропал весь мой набор посуды и пакет с Ленчиковым мясом. Исчезли остатки хлеба, истерзанная коробка с чаем в пакетиках, банка тушенки, до которой вчера так и не добрались. Под кедром больше не стоит Асина палатка. И Суйлы на поляне нет.
- Предыдущая
- 21/63
- Следующая