Сонет с неправильной рифмовкой. Рассказы - Соболев Александр - Страница 12
- Предыдущая
- 12/59
- Следующая
— Этот ненормальный дернул все-таки стоп-кран, — проговорил флибустьер. — Смотрите-ка, сейчас выскочит и побежит. Узнали вы его, Сергей Сергеевич?
— А то. Я его еще на перроне заметил. Постарел, конечно, но на вид все тот же Витька. А ты, Юр, помнишь его? — спросил расстрига у юнца, вновь свесившегося с полки.
— Конечно, дядь Сереж. Еще бы. Такую морду как забудешь.
— Юрка у нас жуть какой наблюдательный, — осклабился флибустьер.
— Как учили, Иосиф Карлович.
Все трое расхохотались.
И только я, всех их придумавший, продолжал сидеть в молчаливом оцепенении. Мне было очень жалко проводника, но сделать я уже ничего не мог.
У Оловянной реки
Если бы Грике сказали, что он философ, он бы удивился и не поверил, решив, что его разыгрывают, настолько его обыденное настоящее не вязалось с этим понятием. Между тем он, несомненно, не только был философом, но и посвящал философии большую часть своих досугов, из которых к старости стала состоять почти вся его жизнь. Более того, по сравнению с обычным выпускником философского факультета, профессия которого была записана в синем дипломе с выдавленным на верхней крышке конгревным гербом, Грика обладал несомненными преимуществами. Все те умственные блюда, которые подавались студенту в приготовленном и разогретом виде, ему приходилось опытным путем созидать себе самостоятельно. Как эмбрион в чреве матери за девять месяцев проходит всю эволюцию, на которую человечеству понадобились миллионы лет, так и подвижный ум Грики, осваивая расстилавшуюся кругом чащобу безымянных явлений, как некий ментальный умозрительный колобок, следовал тропинками Гераклита, извивами Анаксимандра, столбовой дорогой Платона и с облегчением выкатывался на площадь Боэция — и все это без всякого знакомства с трудами предшественников. Избежав пятилетнего университетского курса, где его научили бы головным уверткам, надменной праздности и вдобавок, может быть, заразили бы той особенной умственной гонореей, нежной готовностью к предательству, которая зачастую поражает у нас лиц определенного звания, он сохранил свой мыслительный аппарат в его первобытной чистоте и силе — в полном, признаться, контрасте со своим человеческим обликом.
Ибо Грика был внешне нехорош. Как всякий деревенский житель, он считал покупку новой одежды или обуви немыслимым расточительством, ходил в теплое время года в ботинках без шнурков, а зимой в валенках с калошами, стриг себя сам перед осколком зеркала, казалось, вынутым из чьего-то недоброго сердца, облачался зимой и летом в один и тот же ветхий пиджак, который как будто и был уже пошит в виде ветоши — настолько невозможно было представить, что он когда-то был новым. Имелась у него в гардеробе и старая, неизвестно к какому роду войск относящаяся шинель, много лет назад приблудившаяся к дому забытым образом, некогда роскошная соломенная шляпа для жарких дней, засаленные брезентовые штаны с дырами и еще кое-какие предметы одежды, о которых упоминать и совестно и излишне. Но при этом, как ни странно, ни он сам, ни его жилище не производили впечатления обиталища человека опустившегося: так, может быть, выглядела хижина Генри Торо, но не логово клошара. Тот, кто зашел бы внутрь в часы, когда хозяин почивал на топчане, прикрывшись старым вылинявшим одеялом, почувствовал бы в воздухе горький запах старых трав, легкую нотку дыма, слабый аромат сыромятины от висевшего в углу тулупа — но ничего отталкивающего.
Если бы не школьное знакомство с гелиоцентрической системой мироустройства, он мог бы счесть, что вселенная вращается вокруг него: так мало за семьдесят лет переменился он сам и так сильно трансформировался мир вокруг. Он вступал в сознательную жизнь под барабанный бой, симфонические завывания и надсадное рычание моторов: пели пионерские горны, громыхало радио; темно-зеленые машины, волочившие из леса тридцатиметровые бревна, извергали клубы дыма; мир был тверд и расчерчен. В деревне имелись два магазина, одна железнодорожная станция и полтысячи жителей. Земля была песок; огороды не родили, но кормил лес, расстилавшийся на десятки километров окрест — в лесу были ягоды, грибы, водилось зверье; в озерах и реке, прозванной за цвет воды Оловянной, ловилась рыба; взрослые работали на лесопилке или при ней.
Новости в империях склонны запаздывать: говорят, камчадалы служили молебны за здравие Екатерины Великой до 1800 года, покуда горестная весть, не видя нужды в спешке, плелась нога за ногу через всю страну. Здесь дело пошло быстрее, но тоже с оттяжкой — что-то содрогнулось, где-то прошла трещина, — и реальность вокруг явила вдруг свою выдуманную природу. Мир линял клочками, осыпался, как ветхая клеенка на столе: несколько месяцев на лесопилку не привозили зарплату, один из магазинов закрылся, электрички стали опаздывать; на болотах поселился диковинный зверь — вроде кабана, но без шерсти, белый и с одним огромным рогом на морде, вреда людям он не причинял, но поодиночке в лес ходить перестали. На лесопилку приезжали хмурые неизвестные граждане в кожаных пиджаках (первобытная эта мода небезосновательно намекала на воцаряющуюся простоту нравов, что далее и подтвердилось). В телевизоре сделалось неуютно: немолодые, неприятно страстные люди самозабвенно кричали друг на друга в большом зале с плюшевыми на вид сиденьями. Еда начала бурно дорожать, денежные же ручейки, напротив, почти пересохли. Наконец, что-то щелкнуло, ляскнуло и километрах в трех от деревни пролегла новая государственная граница.
Это неожиданно дало в руки пейзанам новое занятие: у бывших соседей теперь были разные деньги и разные цены на предметы; с возникшей разницы экономических потенциалов можно было очень скромно, но все же прокормиться. Каждое утро небольшие стайки граждан обеих стран ехали во встречном направлении: заграничные паспорта для пересечения границы еще не требовались, а за электричку платить уже сделалось зазорным (и редкие контролеры скорее удивлялись, когда кто-то из пришлых пассажиров предъявлял вдруг клочок бумаги в зеленую или розовую сеточку). Отчего-то одной из самых ходовых валют сделался майо-нез; вот удивительный, немыслимый выверт, волшебный протуберанец кулинарной истории — как изысканный французский соус оказался спустя три века после изобретения основным блюдом славянской голытьбы. Но так было (а кое-где и есть) — на завтрак съедался ломоть черного хлеба, щедро сдобренный майонезом, а на обед после трудового дня — большая порция самых простых и дешевых макарон, тем же майонезом заправленная. Но особенным его волшебным свойством была задержавшаяся на некоторое время фиксированная цена, позволявшая составлять невинные негоции на манер голландских тюльпановых: в соседней стране покупался ящик провансаля и со скромнейшей прибылью (иногда заключающейся в паре банок самого продукта) продавался на стихийно возникшем рыночке у станции.
Грика, впрочем, по вечной своей мешкотности участия в этих операциях почти не принимал, да и созерцательный его характер был чужд всякого прагматизма: думаю, что, даже если ему и удалось бы приобрести партию заветного товара, он бы потом либо забыл ее в поезде либо раздал бы нищим, а может, и скормил бы какой-нибудь бездомной собаке, умиленно наблюдая за тем, как розовый язык блаженно протискивается в банку, которую, между прочим, до сих пор по старой памяти языка (другого) зовут майонезной. Кормился же он, в общем-то, непонятно чем — ему полагалась какая-то грошовая пенсия (склонная, конечно, безбожно запаздывать, усыхая), порой совали ему копеечку сердобольные соседки (Грика жил бобылем), а чаще, особенно в теплое время года, выручала его рыбная ловля, которой он был большой любитель и знаток.
Вот и сейчас, выйдя из своего домика и прикрыв за собой дверь (замка на ней давно не было, да и вряд ли кто-нибудь польстился бы на его скромное имущество), он занялся приготовлениями к рыбалке. У самого Грики скотины никогда не водилось, если не считать приблудного кота, который также будучи своего рода философом, неделями пропадал в лесу, подворовывал в чужих домах, охотился на цыплят, за что неоднократно бывал бит смертным боем, но ближе к холодам непременно возвращался в избу на зимовку. Один из соседей держал свиней, безмятежно наливавшихся жиром к Рождеству и старавшихся не рассуждать между собой о будущем, так что на выходящем к Грикиной избе поросшем крапивой пустырике не переводились запасы перепревшего навоза, в котором можно было накопать юрких, венозного вида червей. Взяв стоявшие у сарая вилы, напоминавшие скипетр какого-то пресноводного Посейдона, Грика вспомнил (как вспоминал ежеутренне), что накануне собирался поправить расшатавшийся гвоздь, чтобы укрепить черенок, но без всякого угрызения совести отложил это, как легко отодвигал и другие хозяйственные заботы. Одного движения вил хватило, чтобы извлечь из убежища десяток червяков, которые были сложены в высокую консервную банку из-под венгерского горошка. Этикетка на ней давно истлела, но Грика помнил, что он отчего-то назывался «мозговой», хотя не напоминал видом содержимое черепной коробки и вряд ли способствовал умственной деятельности. Слово это так и повисло невысказанным: к червякам добавился для свежести пук смятой крапивы (задубелые руки сельского жителя слабо восприимчивы к ее стрекалам), а сам Грика, прихватив прислоненную к стене сарая удочку с примитивной снастью, отправился к озеру.
- Предыдущая
- 12/59
- Следующая