7 октября - Иличевский Александр Викторович - Страница 22
- Предыдущая
- 22/25
- Следующая
А еще, говорили пацаны, где-то под землей есть тайные жены ХАМАСа, то есть пленные еврейки, и Айман желал только посмотреть на них, потому что евреев никогда не видел и тем более еврейских женщин. Хотя он и ненавидел евреев, подобно всем в Газе, но ненавидел их не по-настоящему, а как тех, кто обитает в сказках.
Это Айман рассказал Ивану, что у его четвероюродного дяди Джибриля есть два пленных еврея. И несмотря на исчезающе малую вероятность того, что речь идет об Артемке, Глухов в своем отчаянии уверился в том, что, найдя этого Джибриля, он обретет путь к сыну.
Артемка голодал. После смерти Асафа, оставшись в камере один, он совсем отказался от еды. К нему в какой-то период регулярно захаживал внук Джибриля, странный мальчик лет десяти, с игрушечным автоматом. Он постоянно шмыгал носом и с улыбкой подносил Артемке липкий пакет со сладостями: сникерсом, заветренной фисташковой пахлавой, конфетами, рассыпанными разноцветными драже «Скитлс»… Артемка глотал слюну, малец показывал угощение, что-то лопотал со смехом и тут же уносил, останавливаясь в дверях и снова хохоча. Но однажды Джибриль сам принес сладости и поставил перед пленником. Артемка стал их есть, он плакал и заглатывал сладости, показавшиеся ему безвкусными.
Финиковые рощи: солнце и пустота. Вот где было не по себе. Но здесь Глухов вспомнил, как до года сына купал его каждый вечер, как они гуляли с ним по Пресне в коляске, как он укладывал его днем спать. Какой у Артемки был восторженный взгляд, обращенный на любой новый предмет, появлявшийся в поле зрения.
Солнце коснулось горизонта в тот момент, когда управляемый снаряд пробил здание и оно, будто чулок с женской ноги, осыпалось в черный дымный прах. И только потом земля толкнула Глухова, и он завалился с рюкзаком набок. Наконец Глухов выпутался из лямок рюкзака, встал, шатаясь, и поспешил к руинам, движимый неведомой ему самому силой: возмущением или желанием помочь неспасшимся.
Он бродил среди дымящихся руин и беспокоился о том, что он здесь один. Вывороченный жалкий быт, разбитая панель телевизора, этажерки, опрокинутая на разбитый в щепу платяной шкаф мойка — и тут раздался секущий рев вертолетного винта. Глухов замахал пилоту — мол, вот, обрати внимание, но остался незамеченным из-за завесы пыли и дыма. «Что ж, — решил он вскоре про себя, — поживу здесь на руинах: второй раз снаряд в ту же воронку не попадает».
Запах гари, пыли, праха развеялся лишь на следующий день. Отчего-то Глухову страшно было уйти с этих руин, стоявших отдельно от всего жилого. Он наслаждался солнечным светом и относительным спокойствием, с каким солнце двигалось слева направо, а птицы перелетали с ветки на ветку. Военных действий поблизости не велось. Вдали он замечал движение беженцев, вереницу пеших людей, повозки: автомобили давно вышли из употребления из-за отсутствия топлива. Здесь быстро передвигалось только военное железо. Но и беженцы иссякли. Первые ночи он слышал детский плач. Это тревожило его, и он несколько раз принимался обходить руины. Стоявший здесь раньше дом относился к заброшенной ферме. Остовы теплиц, прямоугольники когда-то распаханных полей днем виделись ему вокруг. Скорее всего, дом был разрушен снарядом на всякий случай, чтобы исключить вероятность нахождения в нем наблюдательного пункта.
А потом в какой-то момент вообще все стихло. А он все сторожил развалины. Пытался представить, что когда-то он жил здесь, внутри, и ничегошеньки от этого не осталось. Думал он не только об Артемке, думал он и о матери. Она умерла в Калифорнии, как и бабушка, как и прадед, пустивший себе пулю в висок в центре Лос-Анджелеса, выйдя в очередной раз от доктора, теперь сообщившего ему о том, что его онкологическое заболевание неизлечимо и что впереди мучительная смерть. Мать просила Глухова быть поблизости от ее могилы, на всякий случай, — такое странное, казалось бы, желание, ведь духи вездесущи. И в какой-то момент Иван засобирался в Калифорнию, ему надо было закрыть свой особенный гештальт — быть ближе к могилам бабушки, матери, прадеда, — ибо что-то всерьез проникало в него в те мгновения, когда он думал о родном прахе, что-то уверенно первобытное и стержневое влекло его на тихоокеанский берег, где были упокоены кости тех, кто его любил больше жизни и кого он так любил, что весь был сделан из их о нем представления: неграмотная бабушка в шутку дразнила его «академиком», а мамочка попросту любила почти все, что он делал и говорил. И любовь ее была главным рычагом, благодаря которому он оказался зашвырнутым в Газу: испытанная им любовь матери двигала всем его существом, была тем огнем, которым он пылал по отношению к Артемке, и, возможно, этот огонь служил сейчас его сыну. Как? Он не знал, но верил. «Все сущности в мире суть вера, все до последнего атома». И еще он подумал, что за ним, за Глуховым, стояла нескончаемая вереница детей и некоторые из них были детьми собственной мысли. Был ли Глухов ребенком своей мысли? Ему это еще предстояло узнать. А мысль его была такая: «Смерть других ставит под сомнение ваше собственное существование. Особенно если это родители. Струна, связывавшая вас с теми, кто произвел на свет ваши боль и наслаждение, звучит при обрыве пронзительно и нестерпимо. Тем не менее некоторые пытаются этот звук развернуть в элегию. Когда умирает мать, рвется еще и пуповина». Глухов все время слышал мамин голос: делай то, не делай это. Мать — особенно тревожная мать — это проблема для ребенка и, следовательно, для мироздания. Семья его мамы — сплошь ссыльные, иными словами, пришибленные, жители городов Пришиб: этому названию небольших населенных пунктов несть числа на границах империи. Сталинское время — страх быть сосланным снова (и теперь в более прохладные края) — вот что владело членами семьи в течение ХХ века. Естественно, печать тревоги осталась на потомках. Когда Глухов с мамой должны были встретиться в городе, это происходило всегда на одном и том же месте: на Тверской у телеграфа. Однажды он поднимался от метро мимо гостиницы «Интурист» и увидел маму, стоявшую на тротуаре посреди московского июня с дорогущими лайковыми перчатками в руках. Мама стояла и плакала. В тот день объявили результаты зачисления студентов в МФТИ, и она не знала, что Глухов поступил, всегда предполагая худшее. Перчатки она купила, потому что он всегда о них мечтал, обходясь варежками. Заплаканная, она протянула перчатки, а Глухов обнял ее, и они пошли на телефонный переговорный пункт сообщать отцу об удаче. Когда умирает мать, обваливается половина мира, исчезают стены между тобой и пустотой.
Одиночество сына Глухов понимал как нахождение в звездной тьме. В совершенной, жестокой отделенности от всего на свете: от Создателя, родителей, от того, что могло хоть как-то связывать живое существо с обитаемой планетой, со Вселенной как таковой. Происшедшее на святой когда-то земле так осквернило эту святость, что на ее месте образовалась чудовищная бездонная пустота, способная засосать в себя все живое. Глухов не понимал, как эта нечистота могла произойти в присутствии Бога. И самое главное, что из этого ничто и была сделана пропасть, которая поглотила его вместе с сыном.
«Папа, папа, где ты, папа? Я люблю тебя, но где ты? Почему ты медлишь? Почему ты — нет, ты не сильный, ты добрый. Ты пьяница, ты маму не любил, ты со мной мало возился, но я люблю тебя, папа, потому что ты папа, ты добрый. Ты никогда меня не наказывал всерьез, наверное, по большей части потому, что тебе было на меня наплевать. Так я думал. Когда я вырос, я понял, что дети, скорее, не любят своих родителей с каким-то свободным умыслом. Папочка, миленький, я должен сказать тебе… Мне отрезали писюлю, не ругай меня за это, пожалуйста. Я почти не виноват. И я виноват… Они пришли внезапно. Это — люди, которые здесь меня кормят. Мне сначала было очень больно. Но потом они мне что-то вкололи и мне стало все равно. Только потом я понял, что произошло. Папочка, милый, не ругай меня. Я не смогу исправиться, но, может быть, ты сможешь забрать меня отсюда. Будь, пожалуйста, добреньким, ты же никогда меня не обижал, милый папочка. Только однажды, в детстве: я капризничал, ты утром поддался моим просьбам, моему канюченью и купил мне настольный футбол — жестяной прямоугольник с фигурками футболистов на пружинках, — да, я был несносен, и ты решил меня наказать, получилось очень плохо — вожделенную игру ты разбил ногой: приставил к стене и сложил ударом вдвое. О, как я плакал, как горько было — я помню это. Господи, все мы дети, все мы дети своих родителей до самого последнего вздоха. И если бы у меня когда-нибудь родился сын, я бы тоже его так наказал — не то в память о тебе, не то в назидание, не то ради мести, не то просто в качестве подражания. Как хорошо, что теперь у меня не будет сына! Папочка, любимый, ты многому меня научил, но я мало что умею: например, умею паять, зачищать проводок от изоляции, отскребать лак на жилках, облуживать их в канифоли и припое и только после этого спаивать концы с концами. Но теперь концы с концами мне не спаять никогда. Мне недолго, папочка, осталось, но я хочу еще повидать Новую Зеландию, очень хочу увидеть те места, в которых снимался «Властелин колец». Новая Зеландия — это место, которого нет. Я хочу туда. Наверное, таким нам представляется рай — местом, которого нет. Но мне нравится «Властелин колец»: это мой мир, потому что там добро непременно побеждает зло, непременно эльфы и хоббиты справляются с Сауроном. И то, что я сейчас такой маленький хоббит, слабый, но смелый, пусть даже и такой, как сейчас, — вот что спасает меня и позволяет не принимать ни себя, ни то, что со мной случилось, всерьез. Папочка, скажи мамочке, что я не виноват. Я нисколечко не виноват в том, что вы привезли меня в эту страну. Ты говорил, что эта страна течет молоком и медом, и я верил, верил, особенно когда увидел, как на тротуарах в Реховоте растут апельсиновые деревья, полные плодов солнца. И мне это показалось чудом, и первые годы я считал, что мы попали в рай, и нисколько не думал о Новой Зеландии. Но теперь я вижу, что эта страна течет дерьмом и кровью. Иногда я представляю себя юнгой на корабле. И что я никогда не сойду на берег, и никто не узнает, что сделалось со мной. Но лучше всего мне, когда я представляю себя Самюэлем Верноном. Помнишь, как мы играли в "Пятнадцатилетнего капитана"?»
- Предыдущая
- 22/25
- Следующая