Великая легкость. Очерки культурного движения - Пустовая Валерия Ефимовна - Страница 46
- Предыдущая
- 46/77
- Следующая
Сергей и сам доходит до этой мысли, путаясь: Феодосия не то вестница Петра, не то возродительница древней веры.
Не то налысо побреется, не то бороду отрастит.
Наиболее сильным конкурентом начавшей было заново укореняться христианской культуры долгое время считался буддизм. Йожизм. И подобные практики, ориентированные на работу с сознанием, раскрепощение от привязанностей, блаженство пустоты.
Но в последнее время, кажется, плотное, предметное, кровяное язычество стало обживать пустоту.
Условно языческую литературу я ценю за прямой выход на сильные темы: любви, смерти, долга, предательства, а также ослепительную яркость образов.
Помимо Дениса Осокина тут можно было бы вспомнить мою любимую Анну Старобинец, но в ее прозе языческий миф, как ни странно, не противоречит типично христианским ценностям. Ее герои борются, по большому счету, не с идолами и духами, а с собой.
И если у Старобинец за магией не стоит идеологии – по сути ей все равно, в какую мифологию утягивать героев, лишь бы выманить из блеклого, выхолощенного, неживого пространства города, – то есть писатели, которые достаточно прямо противопоставляют христианство и язычество.
Мне вспомнились пьеса покойной Анны Яблонской «Язычники» и роман Сергея Кузнецова «Хоровод воды».
В романе «Хоровод воды» кульминация происходит, когда главные герои – члены распавшейся, рассредоточившейся по Москве семьи – собираются в магический круг на берегу озера, чтобы вызвать общего предка-водяного.
А в пьесе Яблонской момент истины – когда в больнице герои потрясают страшной магической маской, вывезенной из Африки, и эта маска вроде бы спасает жизнь едва не покончившей с собой девушки.
Характерно, что и в романе, и пьесе языческая вера применяется по назначению: для практической пользы. И сам факт немедленного житейского благополучия производит на читателя рассчитанный эффект.
В этом смысле права Яблонская, когда показывает, что единственный аргумент, способный обратить среднего современного человека в какую-либо веру, – это житейская польза. Религию сейчас, в отсутствие собственно религиозного воспитания и культуры, не рассматривают как призыв к действию: и здесь, как во всех сферах жизни, выбирают выгоду, а не обязанности.
Поэтому и сосед-алкоголик в пьесе возвращается от молитв к языческой маске: в ее присутствии он снова смог пить и сквернословить – стал «свободным».
Но автор пьесы обманывает и себя, и читателей/зрителей, когда сама выбирает ту же позицию и показывает якобы непримиримое противоречие между человеческим влечением к свободе и требованиями христианской веры.
По этой логике, пусть герой каждодневно служит алкоголю, страсти, тоске, унынию, корысти, – чем молится и постится. Ведь в первом он так искренен, а во втором – скован, сам не свой.
Конечно, не свой: второе требует усилий. Как взойти. Зато первое дается чем дальше, тем легче. Как скатиться.
Что до романа Кузнецова, то великолепная сцена на озере была подпорчена странным противоречием, которой автор заметить не захотел: герои, говорит он, сняли семейное проклятье – когда признали власть «глубоководного монстра», в которого превратился их колдун-предок; герои, продолжает он, приняли его колдовскую силу – и в то же время все свои силы сосредоточили на том, чтобы не дать ему вылезти.
Не дать вылезти монстру из озера.
Один хороший мальчик мне сказал: я больше не ношу крест, потому что не могу верить в распятого человека. Именно: в распятого человека верить нельзя, а в глубоководного монстра – легко.
Хотя с этим можно поспорить и этически, и эстетически: кто носит крест, верит в Богочеловека, который воскрес, а те, кто поклонились монстру, признали власть человека, погибшего окончательно: заточенного в топи и давно утратившего человеческий образ.
Читатели и литераторы сегодня легко заигрывают с масками и монстрами. Героиня Колядиной на этом фоне просто овечка, потому что верит в цветы, в которых больше молитвы, чем магии. Практической пользы. И поэтому она все же больше юродивая, чем волшебница, а значит, не так далеко отступает в прошлое.
В отличие от героев других авторов, которые, мне кажется, тянут нас слишком назад.
Играем в ад[73]
Книжку Линор Горалик «Устное народное творчество обитателей сектора М1» я частично прослушала на презентации, частично прочитала, пока ехала домой. Книга жесткая: устойчивость жанровых форм народного творчества тут помножена на неколебимость священных архетипов. В книге собран фольклор обитателей ада. Интонация книги – невообразимое среднее между духовным стихом и стебом.
Но вот какое дело: притом что с нами ведут такую культурную игру, притом что рай и ад, праведник и бес, грех и святость, благая весть и свет Христов тут повод к авторским ассоциативным построениям, стилистической фантазии (в книге Л.Г. «Недетская еда» много таких не воплощенных задумок – там, правда, в основном речь шла о мифологии сексуального), – при всем, повторюсь, понимании правил игры и автором, и читателем, миф тут работает всерьез.
То есть книжкой можно наслаждаться литературоведчески – а можно почуять серу и взметнуться горе́.
Проповедническая сила стеба – старая тема. И пожалуй, одна из главный тайн литературы (вообще – искусства).
Вот Горалик пишет про сквер в аду – что, мол, это как в детстве, когда ты весь в радости, между качелями и качелями забежал, задержался в сквере, и вдруг всю полноту мая, солнца и счастья своего ощутил, такой вот будет и сквер, куда попадешь потом, после детства и всего, только – без радости.
Сразу вспомнился ад Клайва Льюиса («Письма Баламута», «Расторжение брака»), про который он писал, что он безрадостный и юмора в нем нет.
Ад, писал Льюис, очень серьезная организация. Регламентированная. Принуждение и тоска. Там все «мают» друг друга, потому что сами маются – это опять Горалик.
Еще вспоминается «Современный патерик» Кучерской – это когда Горалик пишет о Наивном Праведнике, который лоб расшибал в молитве, а святости не стяжал и на Бога обиделся. Религиозный такой анекдот, и вроде издевательский, а посмотришь, учительствует и смиряет, как какая-нибудь толстовская сказочка.
И конечно, из недавнего приходит на ум первая повесть в книге Пелевина «Ананасная вода для прекрасной дамы» – самая сильная в книге (как в его более раннем сборнике «П5» самая сильная – «Зал поющих кариатид»). Там тоже игра: человека, умеющего подражать голосу Левитана, спецслужбы заставили говорить с американским президентом от имени Бога, а потом политическая конъюнктура поменялась, и герой с тем же жаром и убедительностью вещал голосами ада.
Вроде все понятно – условность, и Бога нет на них, чтобы вмешаться, прозвучать. Есть механический человечек, устройства, людская возня, мировой заговор.
Но вот эффект Пелевина, который умеет соединить стеб с духовностью: читая, слышишь не возню, а голос Бога, переворачивающий все внутри. Пелевин достоверно, художественными средствами, изображает путь человека к Богу (ни много ни мало внутренний опыт подвижника) и обратно, в отпадение, в ад (который и есть по сути максимальная удаленность от Бога).
Я даже выписала из него две цитаты, вполне способные составить писательский «патерик», – о самообмане и отчаянии человека:
«Лампа Ламп светила по-прежнему. Но я увидел, как отражается в ней мое сердце.
Оно не могло биться рядом с Сердцем Сердец. Оно не готово было гореть – о нет, оно просто хотело как можно больше райской халвы на халяву. Оно желало, чтобы его любили и ласкали в его мерзости и бесстыдстве, и чтобы на ложе этого наслаждения рядом с ним возлежал сам Господь.
И когда я постиг это про себя, то, вместо того чтобы отвергнуть свой грех, я отверг показавшее его зеркало. Я устыдился пронзающего меня Божьего взора и бросился в черную бездну, чтобы скрыть свой позор, хоть и знал, что это невозможно».
- Предыдущая
- 46/77
- Следующая