До встречи в «Городке» - Олейников Илья - Страница 1
- 1/29
- Следующая
Илья Олейников, Юрий Стоянов
ДО ВСТРЕЧИ В «ГОРОДКЕ»
Илья Олейников
Наша со Стояновым жизнь делится пока на две части — до «Городка» и в «Городке».
Мои рассказы адресованы всем, кому интересно, как я жил до основания «Городка». Для того, чтобы узнать, как жил до этого Стоянов, надо просто перевернуть книгу.
Посвящается родителям, жене, сыну, сестре, племянникам. A также всем другим родственникам.
«В детстве у меня не было детства».
«…А у меня было».
Глава первая,
в которой я признаюсь, что когда-то был маленьким. Многие верят
В коридорах детства я передвигаюсь достаточно неуверенно. Воспоминания об этом отрезке жизни смутны и расплывчаты. Что я помню явственно, так это безуспешные попытки родителей во что бы то ни стало приобщить меня к искусству.
Если учесть, что единственные подмостки, на которые уверенно ступала моя мама, были подмостки кухни, а папа имел к сцене более чем отдаленное отношение, становятся понятными их настойчивые попытки приблизить меня к прекрасному. Может, в них говорило неосознанное стремление самим блистать во вспышках фотокамер? Может быть. Так или иначе, усилия они прилагали титанические. С утра до вечера меня кормили записями мелодий из индийских фильмов, очень модных в те удивительные годы, а также ариями и ариетками из всевозможных опер и оперетт. Наконец папа решил, что я достиг такой степени совершенства в воспроизведении перечисленных выше произведений, что было бы преступным не поделиться этими достижениями с человечеством.
Не со всем, конечно, человечеством, а с лучшей его частью, то есть папиными друзьями. В доме стали появляться гости.
В нашем доме всегда привечали гостей, но теперь их приход имел абсолютно практическое значение — они шли знакомиться с чудом. Все происходило так: когда гости брезгливо оглядывали только что уничтоженный ими стол, мой отец вскакивал и, со словами: «Сейчас мой мальчик споет нам что-нибудь значительного!», швырял меня на стул. Я, пытаясь словить равновесие, выплевывал на гостей накопленные мной пластиночные цитаты, фрагменты, диалоги, корча рожи и выделывая на заготовленном мне крохотном плацдарме всякие невообразимые па. Гости изображали восторг. Еще бы! После такого стола… Каждый считал своим долгом прихватить меня за щечки и тягать их в разные стороны с какой-то нечеловеческой силой. К концу этой одобрительно-уничижительной процедуры щечки мои из розовых превращались в синюшные и только через несколько дней приобретали свойственный им ровный цвет. Поэтому гостей я не любил.
Как, впрочем, и музыку, которую я считал своим личным врагом.
Мама с папой так не считали.
Для меня был нанят учитель по игре на скрипке. Я думаю, он был неопытным педагогом, не познавшим всех тайн детской души. Он сказал мне:
«Мы начнем наше обучение с игры на этом замечательном, божэствэнном инструмэнте с гамм, а уже чуть попозжэ возьмемся за прэлэстную пэсенку „Петушок“». Я, конечно, не знал, как звучит ни сама гамма, ни эта «прэлэстная пэсенка», но название «Петушок» настолько меня заинтриговало, что мое знакомство с «божэствэнным инструмэнтом» я решил начать не с гамм, а именно с «Петушка». Учитель воспротивился и заявил, что так не бывает. Тогда воспротивился я. Наш спор продолжался довольно долго. Все аргументы учителя подавлялись мной беспощадно, и, наконец, не выдержав напряжения, учитель вскочил и скрылся раз и навсегда.
Тогда в дом был приглашен другой наставник — аккордеонист Эдуард Макаров. Эдуард был белокур, элегантен, пах духами «Красная Москва» и, дабы не вызвать у окружающих сомнений в своей интеллигентности, время от времени вынимал из кармана пилочку и наяривал ею по своим и без того идеально ровным коготкам. В глазах у Эдуарда скопилась буйная похоть. В них отражалось огромное количество женщин, поверженных им на своем нелегком жизненном пути, и, когда он разговаривал с мамой, становилось понятно, что и ей вряд ли удастся избежать его дивных сексуальных чар и что она падет в самое ближайшее время. Наконец, осознав, что он приглашен не для того, чтобы разрушить наш семейный очаг, а совершенно в других целях, он устало спросил:
— А где, собственно, мальчик?
— Я здесь, — тихо ответил я, подавленный величием аккордеона.
— Ну что ж, мальчик… Для начала посмотри на это, — и он вытащил потрепанную черно-белую афишу, на верху которой было написано: «КУБАНСКИЙ НАРОДНЫЙ ХОР».
Под названием был изображен сам хор. Так сказать, непосредственно. Человек триста. От частой демонстрации афиши вся эта толпа слилась в огромное потертое пятно, из которого редкими лепесткам и вытарчивали отдельные физиономии.
— Видишь меня, мальчик? — В голосе Эдуарда сквозила неподдельная гордость.
— Не вижу, — искренне ответил я.
— То есть как это «не вижу»? Что значит «не вижу»?!
Эдуард был потрясен.
— А это кто по-твоему? — и он раздраженно ткнул своим идеальным коготком в размытую точку.
Точку эту можно было принять за что угодно, только не за лицо Эдуарда. Но я ощутил, что если опознание не состоится и на этот раз, то Эдуард этого не перенесет (а может быть, и не переживет).
— Теперь вижу, — прошептал я.
— То-то, — удовлетворился Эдуард.
Статус-кво было восстановлено.
— Теперь, когда ты понимаешь, кто тебя будет обучать, я думаю, мы найдем общий язык, — продолжил он.
Как ни странно, Эдуард обучал меня достаточно толково, и я научился извлекать из аккордеона звуки, не очень портившие южный ареал.
Папа воспрял. Он устроил мне экзамен, результаты коего его вполне удовлетворили, и в дом с новой силой хлынули гости. Вторая волна. Правда, папу несколько раздражало то, что он не может (как прежде) размашисто швырять меня на стул. Очевидно, он догадался, что в момент моего соприкосновения с мебелью центр тяжести неизбежно переместится в сторону аккордеона, что немедленно вызовет мое падение.
Прости меня, Господи (я очень люблю своих родителей), но кажется мне, что в этот момент папа думал не о сохранности своего сына, а о сохранности инструмента. Инструмент действительно был дорогой. Немецкий. Трофейный.
Надо честно признаться, что моя игра на аккордеоне не вызывала у гостей былого прилива энтузиазма. И за щечки меня никто не хватал. Да и вундеркинд стал старше. Это заметил и отец и после очередного полуфиаско, раздраженно бросив в мою сторону: «Я просчитался! Никогда из индюшки не выйдет самолет», отстал от меня раз и навсегда. Детство заканчивалось. Начинались будни.
Глава вторая,
в которой я поминаю школьные годы и скорблю о посрамленной первой любви
Первое свое первое сентября помню плохо. Помню себя стоящ им в первой шеренге с буйным букетом роз (розы были баснословно дешевы), помню напутственную директорскую речь, из которой я понял только одно: что школа — наш дом на десять лет. Это немедленно вызвало у меня ассоциацию с тюрьмой, что было странно для ребенка моего возраста. Тем более такого культурного ребенка.
Еще помню радужную, ослепительную листву за школьными окнами, солнечных зайчиков на профессорских ликах, украшавших классные стены.
Помню чувство освобожденности от родительской опеки.
Помню загадочную фразу Киммельмахера, потрясшую нашу физичку (это уже шестой класс):
— Солнце движется по эвклёптике.
Помню (опять первый класс), как возвращался из школы весь извоженный в чернилах, словно я не вгрызался на занятиях в гранит науки (это было совершенно исключено), а часами стоял под чернильным душем. Я врывался в дом, яростно забрасывал в самый дальний угол портфель, вызывавший у меня крайнюю степень неприязни, и, с криком: «Мама, я сегодня четверку получил!», улепетывал на улицу.
- 1/29
- Следующая