Выбери любимый жанр

Каратели - Адамович Алесь Михайлович - Страница 21


Изменить размер шрифта:

21

Те из пленных, кто были у окон и могли что-то разглядеть во дворе, сообщали: «Крыша, там, слева!..»

Каратели - doc2fb_image_02000007.jpg

А в коридоре, у лестницы люди уже сбились в бессильно-яростный ком. Через мертвые завалы живая шинельная масса медленно сползала вниз. Толпа напирала, протискивала сама себя сквозь щель, которая не расширялась от этого движения, напора, а наоборот, сужалась — как полынья от наледи в трескучий мороз. Суров снова почувствовал себя живым, это всегда вспыхивало заново, когда гибель была особенно близка и казалась неотвратимой. Он ничего не ощущал, кроме бессильно-яростной гримасы на собственном лице, ничего не слышал, кроме своего голоса, — и то и другое сливалось в одно: «Что ж вы, сволочи, кто там не идет, кто держит, да отбросьте его, гада!..» Дым через окна глубоко проник в здание, забивал глотки, проникал в самую душу, и казалось, что несокрушимо тяжелое здание огромной «цитадели» раскачивается, как корабль на воде — от тысячетелого движения, тысячеголосого крика.

* * *
* * *

Из показаний Карла Лангута (продолжение). «7-го числа в 15 часов фельдфебель доложил, что правое крыло казармы горит. Я позвонил зондерфюреру Мартынюку в пожарную команду, и Редер мне приказал по телефону, чтобы я вместе с Мозербахом, который являлся вторым лагерным офицером, и двумя переводчиками пошел в казармы и выгонял всех военнопленных во двор. Я с Мозербахом туда пошел и увидел, что третий этаж горит. Я пошел в барак военнопленных, который также горел, и вместе с переводчиком гнали людей сверху вниз. Понятно, что 18 тысяч человек не могли сразу сойти вниз. Люди с первого и второго этажа стояли на лестнице и загородили собой выход для пленных, размещавшихся на третьем этаже. Погода была очень плохая, никто из военнопленных не хотел выйти на улицу, в силу чего выход военнопленных из казарм продолжался очень долго. Таким образом, только несколько тысяч военнопленных вышли на улицу…»

* * *

Белый стоял на крепостном валу из красного кирпича, отгороженном от двора колючей проволокой. Два ряда проволоки внизу, а красный вал, стена над ними. Снег мягкими беззвучными хлопьями ложился на рукава немецкой шинели, мокро прилипал к железу и дереву винтовки. Впереди чернело из-за снежной пелены высокое, как замок, огромное здание — центральное в крепости. Главная казарма, «цитадель», выстроенная по-тюремному, буквой «П», всегда так грузно сидела в центре огромного двора, крыльями своими выгораживая еще один двор, поменьше. А сегодня Белому даже чудилось, что это не снег рябой пеленой опускается, а «цитадель» медленно-медленно отрывается от земли вместе с тянущимся к небу дымом и криком.

В этом здании в 1940 году «квартировал» младший лейтенант Николай Белый. В крепости тогда располагались два полка 121 дивизии: гаубичный и его, Белого, пехотный. Как раз вон там, над котельной — рядом с квадратной трубой, на которой цифра «1925», было его окно. Горит его этаж, уже и на левое крыло здания перебирается пламя, а дым становится все смолистее, чернее, а жуткий человеческий вой все нарастает. Во дворе толпятся пленные, их пока немного, до жути мало их, если знать, сколько остается там, в горящей «цитадели». Из дверей вырываются, выдавливаются еле-еле, а здание такое огромное, а дверей с этой стороны только две!

Когда военнопленный Николай Белый жил в этом здании, ему доводилось ночевать и на втором, и на третьем этажах, и в том и в другом крыле… Где он был бы сейчас, если бы не стоял здесь — в немецкой шинели, с русской (но теперь тоже немецкой) винтовкой? Где-то и Суров там, если еще жив. Пламя из окон третьего, а справа — и второго этажей рвется клубами, черно-красными, жирными, жадно трещит, тошнотно-сладкий, близкий запах гонит слюну, выворачивает желудок. А тут еще икает кто-то рядом — толстый, краснощекий немец.

— Краски горят, — упрямо поясняет какой-то идиот в желтоватой «добровольческой» шинели, такой же, как у Белого, — краски немцы сложили для Красного Креста, а коммунисты залезли на чердак и подожгли.

— Какие краски, что ты плетешь? — не выдержал Белый.

— А такие, что я видел, как носили. Комиссия Красного Креста приезжает, хотели ремонт «цитадели» делать к Новому году…

Смотрит, видит, даже носом обоняет страшную правду, а все равно бормочет какую-то чепуху и трусливо ищет поддержки, согласия в глазах тех, что рядом стоят на валу крепости и тоже все видят и знают. А ты, ты сам что пытался делать, когда скомандовали «фойер!» и у ног заработал немецкий пулемет? Целился и стрелял в квадратную трубу котельной? В знакомую цифру «1925» — в трубу, в цифру, в цифру?! Я, Белый, не виноват, не я виноват, я не стреляю в своих, в своих, в своих!.. Куда только не залезет, за что только не спрячется человек от правды, когда она вот такая!

Скомандовали стрелять не сразу, а когда огонь уже яростно пожирал второй этаж и дым тяжело пополз на город, а во дворе, охваченные каменной буквой «П», столпились уже тысячи пленных — тех, что как-то выбрались, вырвались из «цитадели». Пленные, которые оказались ближе к ограде, проволоке, к крепостному валу, уже ощущали, сознавали, что для них самое тревожное не позади, не там, где с яростным трещанием пылает «цитадель», а здесь — вот эта зловещая тишина по другую сторону колючей ограды. Прямо перед ними стояли немцы, «добровольцы», чернели пулеметы…

Так и стояли по обе стороны двойной ограды, тех и других разделяло пять метров — два ряда колючей проволоки.

Горящие глаза, темные и мокрые от тающего снега лица, вычерненные грязью, сажей и неизвестно чем шинели и гимнастерки, у многих босые или в тряпье ноги — все это колыхалось, перемещалось, зажатое крыльями «П»—образной «цитадели». Те, что ближе к проволоке, к красному кирпичному валу, глазами встречались с немцами, с «добровольцами»: «Что же это вы делаете? Что еще задумали? Вы же задумали еще что-то!..» — «Нет, это вы и ваши коммунисты! Гляди, чего надумали!..»

А когда скомандовали «огонь!» и на крепостной стене заработал пулемет — хлестанул в упор, людская масса на миг замерла, казалось, что это удивление ее удерживало в неподвижности, но тут же сместилась, хлынула вправо, потом влево… А пулемет бил, бил в упор, по толпе, которой деваться некуда, люди падали, падали и оставались на земле, как камни после внезапного отлива. Белый вместе с другими стрелял. Посылал и посылал выстрелы в цифру «1925», высоко поднимая винтовку. Потом он часто повторял, мысленно — себе и кому-то еще, не зная кому, — что стрелял в трубу, она и сейчас там, с цифрой… Точно на свидетеля ссылался. Какие уж тут свидетели! Особенно после Каспли. Да и разве одна была Каспля? Сладкий, тошнотный запах, смолисто-жирный дым не отстает, тянется следом — по всей Белоруссии. Он уже кругом, посмотри! Посмотри, Суров.

* * *

Когда ударил пулемет, сразу заглушив смолистый треск пожара, Суров был далеко от крепостного вала, ограды. Он в числе последних выбрался из удушливо черного дыма. Целую вечность выбирался и не раз уже готов был поверить, что все, конец, и ничего больше не надо, не хотелось ничего, только бы не слышать этого стона вокруг и в самом себе — ползущего вниз стона и воя, рвущегося к спасительному выходу. И вдруг, раздавленный, с выбитым плечом выброшен под задымленное, но все равно такое просторное, широкое небо. Страшный двор лагеря показался свободой, спасением. И тут ударил пулемет, и толпа отхлынула, понесла и его куда-то влево, к воротам. Пулемет грохотал сбоку, справа, но вдруг замолк и точно забежал наперед — от лагерных ворот ударил. Пули мокро, обиженно, без разгона и взвизга хлюпали, задерживаемые стеной из человеческих тел. Оставляя под ногами и позади убитых и затоптанных, людская масса хлынула в противоположный конец двора. Теперь пулеметы гремели сзади и слева, и тут же, еще один, опять встретил бегущих огнем в упор. Бежать было некуда, да и некому уже: повалились живые среди мертвых, раненых, в окрашенный кровью грязный снег. Еще метались, бежали, ползли люди по заваленному телами плацу, а Суров лежал и ждал, когда вздрогнет и его туловище, его голова, нога, рука от удара, как вздрагивают, дергаются у тех, что рядом и на нем лежат. Стрельба не утихала. Лежал, и ему делалось все теплее — от подтекшей крови. Коленям, рукам было совсем тепло. Руки, лица лежащих под ним, рядом, на нем были мокро-холодные, а кровь все равно теплая, живая — он еще удивился, еще подумал об этом.

21
Перейти на страницу:
Мир литературы