Выбери любимый жанр

Каратели - Адамович Алесь Михайлович - Страница 18


Изменить размер шрифта:

18

Так говорил Циммерманн, а потом, когда начинал вроде бы трезветь, хотя пил еще больше, вдруг погружался в обиду, скучную и тягучую, как рассвет с головной болью. Вспоминал всех своих родственников, доказывал свою прибалтийскую близость к Альфреду Розенбергу, а потом ругал и родню и Розенберга, а заодно и всех, кто когда-либо обижал его, Циммерманна. Обидчиков набиралось много, потому что все, кто обижал Циммерманна, были врагами и Великой Германии, бесчисленные обидчики Германии наносили удары и по сердцу учителя Циммерманна. Подумать, так у всех на земле и дел других не было, как только чинить нестерпимые обиды ему, Циммерманну, и Германии!..

* * *

Из показаний на суде Рольфа Бурхарда — зондерфюрера немецкой комендатуры города Бобруйска.

«Вопрос: Участие в сожжении деревни Козуличи вы принимали по собственному желанию?

Ответ: Так точно.

Вопрос: Вы имеете высшее юридическое образование, скажите, как вы рассматриваете факт сожжения абсолютно ни в чем не повинных 300 мирных жителей?.. Из ваших показаний следует, что вы за два куска сала, 4–5 кусков свинины и гуся приняли участие в сожжении заживо 300 человек…

Ответ: Да, это так. Это жуткое дело… Я раньше никому не говорил об этом и только на следствии рассказал всю правду…

Вопрос: Вы считаете себя политически грамотным?

Ответ: Я считал и считаю себя грамотным.

Вопрос: Скажите, когда вы стали понимать, что фашист — это человек, который покрывает себя позором?

Ответ: Процесс этого осознания проходил у меня медленно. Началось это во время пребывания в Бобруйске и особенно сильно во время пленения. Но я считаю, что в настоящее время, может быть, я освободился от фашистской идеологии, но какие-то остатки еще имеются. Может быть, в течение полугода я освобожусь совершенно. (Смех в зале.)».

* * *

Действовали два плана: у Белого — свой, у Циммерманна — свой. Но Белый знал, как и что планирует Циммерманн, а гауптшарфюрер о тайных намерениях Белого и Сурова ничего не подозревал. Суров посоветовал: послать на предварительную встречу с партизанским разведчиком Сиротку одного. Белый согласился и уговорил Циммерманна именно так и сделать. Но потом, после всего, сообразил, что свалял дурака, и соглашаясь с Суровым, и уговаривая немца. Суров, видно, рассчитывал, что Сиротка попадет в партизанскую ловушку, его утащат в лес, как барана, и на том окончится. И Белый, как дурак, ему подыграл. Вместо того чтобы самому побывать на такой встрече. А там он нашел бы способ, возможность с глазу на глаз переговорить с партизанами, заставил бы их ему поверить, и хорошую ловушку подстроили бы Циммерманну. Поверили не поверили бы, но хуже, чем получилось, все равно быть не могло. Побежал один Сиротка, труся и радуясь, вернулся под вечер — героем! Рассказывал с восторгом и слюной захлебывался. Как он здорово заморочил их! Сколько Катькиного самогона выпил! Как чокался с партизаном «за успех»!.. Наплел им, что восемь человек, восьмеро «добровольцев» просто рвутся «искупить вину перед советской властью и народом», а сам он больше всех ненавидит «ворога», который отнял его «счастливое детдомовское детство». Ворога! И словцо белорусское употребил — так он трусил, что не поверят и прихлопнут. Труднее всего было перебороть недоверие хозяйки хутора, матери той самой Катьки. Очень пугал ее мундир с эсэсовскими черепами, костями. Но даже ее разжалобил под конец, напирая на детдомовское свое сиротство.

Жалость этих женщин дорого им обошлась. И доверчивость разведчика. То, что они людьми были и поверили, что имеют все-таки с людьми дело. Не оправдаться во веки веков — за один этот дом, эту семью! Что спрашивать с Сиротки да с Циммерманна: один еще не сделался человеком, второй уже выполз, вылузнулся из человеческой кожи. Зато вы с Суровым все знаете, все понимаете, а что натворили?!

Забирать, ловить «бандита и Сироткину курву» шли целым взводом — для подстраховки. Ждали — Циммерманн с опаской, Белый с надеждой, — что партизан тоже подстрахуется, посадит за спиной у себя взводик. Не дурак же на самом деле, чтобы Сиротке поверить: у него же на морде, как у хоря, все про него написано! По подсказке Белого Циммерманн вызвал тех, кто войдет в «ударную восьмерку». Вошли все «люди Сурова». По Циммерманну, они должны были брать партизана, по Белому-Сурову — уходить, пробиваться вместе с партизаном в лес. Хорошо и то, что уговорил Циммерманна не приезжать задолго до условленного времени и не делать засаду: засекут обязательно, и никто на встречу не явится! Взвод остался на пригорке, залегли с пулеметами, а «восьмерка» двинулась к хутору — через ранние зеленя, в открытую. Чтоб партизан мог увидеть, пересчитать, убедиться, что происходит именно то, о чем условились. Уже минут двадцать шли через поле, как кровь из разорванных жил, уходили последние мгновения, и Белый начал: «Придем, а вдруг нас там поджидают хлопцы с Горбатого моста!» Назвал одну, вторую фамилию беглецов, проклинаемых в батальоне. Бросил пробный шар. Сиротка даже присвистнул, ему хоть забавным показалось, а «суровская пятерка» слушает, посматривает непонимающе, настороженно-тупо. Как бы голосом беглого командира отделения Загайдаки Белый позвал: «Хлопцы, заждались мы тут. Давно пора, пока не поздно!» Смотрят испуганно: что это он, что за шутки? Один, второй, почти все по очереди высказались, вся «распропагандированная пятерка»: «Давно его шкуру бандиты высушили на барабан. Жалко, а то бы мы сейчас!» — «Сволочи, в колхоз захотели!» — «О, поджарим Катьку мы твою, курву твою, Одесса…» Все было ясно — законченные «иностранцы», как называют немцы всех местных, кто служит в батальоне. Разворачивайся и лупи из автомата, захватишь краем очереди Сурова — ему тоже туда и дорога! Но вместо этого лишь посмотрел на Сурова. А тот вернул невинный взгляд: «Видишь! Я же говорил, что кровавые собаки!» А все дальнейшее происходило будто и не с Белым. Даже не по гауптшарфюрера плану, а волей и вдохновением этого вонючки Сиротки. Потому что воля и решимость Белого внезапно растаяли, растворились в какой-то вязкой пустоте. В злобном безразличии к самому себе и своей судьбе. Что тут решать, если жизнь давно за него все решила… Будь как будет, будет же как-то, вот там, тогда все и будет! Это с ним уже случалось. Но с такой тупой, издевательской силой навалилась именно здесь — в самый решающий момент. А может быть, потому и навалилась, что момент был решающий. Как над ямой в Каспле: стрелять не стрелять? в кого стрелять? в себя? в Дирлевангера? в затылочек голого мальчика, который сидит лягушонком, колотится всеми позвонками и просит, плачет: «Дядя, хутчэй — дядя, скорей!..» Ты взял протянутый тебе парабеллум, еще потный от руки другого «иностранца», ты делаешь шаг, второй к яме — на вялых, без костей ногах, точно там поджидает тебя смерть, твоя собственная, оглушенно идешь к ним, раздетым, а все одетые — такие же, как ты, и они тоже дожидаются очереди, как и раздетые, но очереди не умирать, а убивать. Сам должен выбрать из сидящего надо рвом человеческого ряда, в кого будешь стрелять, — такое правило для новичков у Дирлевангера. А он стоит здесь же, близко, смотрит, сколько «мишеней» выбрал, «использовал». Двоих приказано, обязан, а больше — на твое усмотрение. Сколько выберешь — столько и сам стоишь в глазах немцев! И это тотчас оценивается — сигаретами. Передаешь пистолет следующему «иностранцу», а тебе — две сигареты. «Не хотел, кацап, больше, ну и дурак! Во, смотри, учись!» И даже смешок среди тех, кто уже отстрелялся, стоят, верят и не верят в то, что делали и что с ними сделали, сделалось. «Дядя, скорей!..» В кого, в кого?! Все кричит в тебе. И такое злобное безразличие ко всему на свете: будто уже случилось, ты уже выстрелил. В немца, да, в Дирлевангера! А потом в себя! А кто-то твоей рукой вдруг стреляет в дрожащий над острыми темными позвонками детский затылочек. И уже ничего не может быть. Ничего!..

18
Перейти на страницу:
Мир литературы