Выбери любимый жанр

Петля и камень в зеленой траве. Евангелие от палача - Вайнер Аркадий Александрович - Страница 4


Изменить размер шрифта:

4

– Ты еще забыл о своем сердце, – сказал с серьезным лицом Жовто-блакитный.

– А что? – поднял я голову – сердито и подозрительно.

– Ничего – я просто вспомнил, что у тебя еще больное сердце. – И гадко усмехнулся.

Я долго смотрел на него, прикидывая – к чему бы это он?

И сказал ему очень внушительно:

– Заруби себе на носу, Лева, – мое сердце тебя не касается!

– В общем-то, нет, конечно, не касается. – Он пожал плечами. – Но относясь к тебе симпатично…

– Заруби себе на носу, что мне наплевать на твое отношение ко мне. И мои дела и болезни тебя не касаются! Заруби это крепко на своем носу!

– Оставь мой нос в покое, – недовольно сказал Лева. – Поехали.

В коридоре бесшумно катился нам навстречу Евстигнеев – он уселся переобуться, несмотря на жару, в подшитые валенки.

– Вот же он, Алексей Захарыч, дружок-то ваш… Вот же он!

И все всматривался, цепко, по-собачьи в костистую острую рожу Красного, запоминал старательно, взглядом липким, приставучим лапал, щупал его рост, одежду, особые приметы – а вдруг придется еще показания давать, не может он, ветеран службы, позорно мямлить: «не запомнил»! На то он и поставлен ответственным по подъезду, на то он и есть у нас старший по квартире, на то и служит внештатным участковым инспектором, чтобы все запоминать, все слышать, всех знать!

И хотя не до него мне было, а отказать себе в удовольствии не смог:

– Познакомься, Лева, с этим милым человеком…

Крыса вежливо показала желтые клыки, протянула сухую лапку, культурным голосом рокотнула:

– Красный.

И кабан тряпочный пихнул ему свою подагрическую лопату:

– Евстигнеев – мое фамилие, значица. С большой приятностью…

– Лева, это наш Евстигнеев, прекрасный парень, – сказал я. – Но у него, сукина кота, склероз стал сильнее бдительности. Написал на меня донос в милицию, прохвост эдакий, и по безумию своему опустил его в мой почтовый ящик.

Евстигнеев ухватился за грудь, будто собрался, как Данко, вырвать свое пылающее сердце пенсионера конвойных войск и осветить вонючую сумерь грязного длинного коридора. Красный испуганно отшатнулся. Но Евстигнеев сердце не вырвал, а только сипло и задушевно сказал:

– Неправда ваша, Алексей Захарыч! Не доносил я! Сигнализировал. Правду сообщал. В нашу родную рабоче-крестьянскую милицию. Для вашего же, можно сказать, блага и пользы! Чтобы провели с вами разъяснительную работу о недопустимости пьянства! Особенно среди писателей, людей, можно сказать, идеологических. Сиг-на-ли-зи-ровал!

На харе его был стукачевский восторг, искренняя вера в почтенность его гнусного занятия. Я и злиться не стал – плюнул и повлек за собой остолбеневшего Красного.

Вчера – спьяна – закатил я «москвича» двумя колесами на тротуар. Сейчас он был какой-то весь скособоченный, задрызганный, в ржавчине и потеках, несчастный, как заболевший радикулитом старый холостяк. На капоте кто-то написал много похабных слов, а на лобовом стекле вывел: «Хозяин – дурак!»

Вот уж что правда, то правда!

На сияющем «жигуле» Льва Давыдовича никто такого не напишет!

2. Ула. Мой дед

– Суламита! – позвал меня дед.

– Что, дед?

– Ты не спишь?

– Нет, уже не сплю.

– Ты горюешь?

– Нет, дед. Я грущу.

– Ты грустишь из-за него?

– Из-за всего. Из-за него тоже.

– Он ушел навсегда?

– Он вернется.

– Почему же ты грустишь?

– Он уйдет снова. И вернется. И уйдет.

– Почему, янике, почему, дитя мое?

– Я старше его.

– Намного?

– Прилично. На два тысячелетия…

– Ай-яй-яй! – огорчился дед. – Он – гой?

– Да.

Дед долго молчал, раздумывал, старчески кряхтел, потом спросил мягко:

– Суламита, дитя мое, ты полна горечи и боли. Ты любишь его?

– Да, дед.

– За что?

– Он умный, нежный, он кровоточит, как свежая рана.

– И все?

– Он – мой сладостный муж, он дал мне незабываемое блаженство.

– И только?

– Он – мой ребенок, отнятый злодеями, изуродованный и вновь найденный мной.

– А что они сделали с ним?

– Он пьяница, трус и лжец.

– Он знает, кто мы?

– Нет, дед. Не бойся: я не открыла ему великую тайну. Да он и не поверит.

– Это хорошо, – тихо засмеялся дед. – Суламита, янике, ты ведь знаешь, что плод, зачатый от них, принадлежит им.

– Дед, среди них есть масса людей прекрасных!

– Конечно, дитя мое! – прошелестел в темноте дед. – Но им не вынести такого…

– Почему же мы выносим? Как нам достает сил?

– Мы – другие, Суламита. Мы – вечны. Каждый из нас смертен, а все вместе – вечны.

– Почему, дед?

– Мы дети незримого Бога, чье истинное имя забыто. Он послал нас сюда вечными хранителями очага жизни. Из нас – тонких прерывистых нитей – он сплел нескончаемую пряжу жизни. Мы не можем погасить огонь, и не в наших силах прервать великую пряжу. Мы не вернемся в наш мир, не выполнив завета.

– Дед, почему наш Бог невидим?

– Мы не нуждаемся в образе Божьем. Мы носим Бога в сердце своем. И как нельзя заглянуть человеку внутрь сердца своего, так нельзя увидеть Бога.

– Всякий может уговорить себя, что у него в сердце Бог.

– Нет, – засмеялся тихо дед. – Или у тебя в сердце Бог – и ты это знаешь точно. Или твое сердце – глиняная кошка с дырочкой для медяков.

– Почему же Бог так карает нас?

– Всех людей карает Адонаи Элогим за нарушенный завет, но другие народы рассеялись, как мякина на ветру, иссякли, как дождь на солнце, изржавели, как потерянный в борозде лемех. А мы живы. И несем память своих мучений.

– Дед, объясни, почему я, почему мой крошечный дом должны нести ужасное бремя страданий за давно нарушенный завет? Разве я виновата?

– Нет, Суламита, твоей вины нет. Когда ты родилась?

– Девятого тишри пять тысяч семьсот восьмого года.

– Видишь, как давно мы пришли! Дом твой – каменный стручок на усохшей ветке сгоревшего дерева. И сама ты – зеленый листок с дубравы Мамре. Не ищи простых объяснений, отбрось пустые слова. Ты – живая нитка вечной пряжи, протянутой сюда из нашего мира…

Тающая темнота клубилась в окне. Дед замолчал. Теперь он будет молчать долго. Я встала с постели, прошла через комнату, и холодный пол нервно ласкал босые ноги. Уселась на подоконник и стала смотреть в пустой колодец двора. Угольная чернота ночи выгорела дотла, и со дна поднимался серый рассветный дым. Надсадно шипела где-то недалеко поливальная машина. Зябко. Я видела пролетающий над домом голубой ветер, он нес меня на себе, трепещущий зеленый листочек.

И, закрыв глаза, слушала тонкий звон приближающегося света.

– Суламита! – шепнул дед.

– Что, дед?

– А почему он так смеялся, глядя на меня?

– Его рассмешил твой картуз, твои пейсы, твое пальто, застегнутое, как у женщин, на левую сторону…

– Да-а? – озабоченно переспросил дед, подумал немножко и спросил ласково: – Суламита, дитя мое, может быть, им не надо показывать меня?

Я слезла с подоконника, подошла ближе и посмотрела ему в лицо, и глаза его были в моих глазах. Блекло-серые, выгоревшие от старости. Девяносто четыре года. Какой он маленький! Сухие неподвижные губы.

– Дед, как же мне не показывать им тебя? Я последний побег твоей усохшей ветви. Ты – начало, я – конец, ты – память моя, а я – боль твоя, ты – разум мой, а я – око души твоей. Дед, ты – это я. А я – это ты…

3. Алешка. Сговор

Они жили в старом пятиэтажном доме, где-то за Сокольниками. Кажется, этот район называется Черкизово. А может быть, нет – я плохо разбираюсь во всех этих трущобах. Человеку, который здесь родился, не стоит на что-то надеяться – его жизнь всегда будет заправлена кислым тоскливым запахом нищеты.

Я шагал за Красным по темной лестнице и прислушивался к похмельной буре в себе, а Лева бойко, петушком скакал по ступенькам, и сзади мне видна была его тщательно зачесанная лысинка – белая, ровная, как дырка в носке. Он мазал свои волосенки «кармазином», и запах этой немецкой дряни пробивался даже здесь – сквозь кошачью ссанину и тухлый смрад плесени и пыли. Интересно, хоть какая-нибудь завалящая бабенка любила Леву? С ним, наверное, страшно спать – просыпаешься, а рядом в сером нетвердом свете утра лежит на подушке покойник. Тьфу! Нет, с ним можно спать только за деньги.

4
Перейти на страницу:
Мир литературы