Пушкин и компания. Новые беседы любителей русского слова - Парамонов Борис Михайлович - Страница 43
- Предыдущая
- 43/106
- Следующая
В книге меня интересовал вопрос о законах деформации исторического материала, обусловленных классовой принадлежностью автора. Целевая установка Толстого вела его к созданию дворянской агитки, к изображению победы дореформенной России дореформенными средствами.
Война 1812 года была в задании Толстого противопоставлена Крымской кампании. Это было предложение произвести не реформу, а возвращение. Современники Толстого понимали эту тенденцию романа. Любопытно отметить, что в карикатуре «Искры» (1868, № 16) пишущий Толстой изображен перед камином, на котором стоит статуэтка Наполеона, но не Первого, а Третьего.
Дальше идет очень важный вопрос об усвоении романом инерционных литературных форм. Я мало показал в книге (собираюсь это сделать сейчас), что весь беллетристический арсенал, которым пользовался Толстой, все положения романа были известны ранее по произведениям Ушакова («Последний из князей Корсунских»), Загоскина («Рославлев»), Булгарина («Петр Выжигин»), Вельтмана («Лунатик»), Петра Сумарокова («Кольцо и записка»).
Но у Льва Николаевича все эти традиционные ситуации имеют новую функцию и даны взаимодействиями, взятыми из поэтики натуральной школы. Роман иначе сопоставляет привычные романы и дает их в ином лексическом плане. Авторское намерение не было вполне выполнено. Классовые читательские группировки являются своеобразными резонаторами литературного произведения. Задание автора написать роман против разночинцев, так сказать, роман противореформенный, не удалось. Целевая установка автора не совпала с объективной ролью его произведения.
Изучение литературной эволюции должно быть производимо при учете социального контекста, должно быть осложнено рассмотрением различных литературных течений, неравномерно просачивающихся в различные классовые прослойки и различно вновь ими создаваемых.
Итак, Шкловский решил сделать Толстого дворянским писателем, помещиком. И он стал искать у Толстого соответствующие настроения и заявления. Взял обстановку начала шестидесятых годов, когда готовилась и проводилась крестьянская реформа. Нашел материал, подтверждающий страх помещиков перед крестьянской революцией, ну и у Толстого такие мотивы обнаружил, причем в самой «Войне и мире». Помните попытку бунта богучаровских мужиков с приближением Наполеона и как Николай Ростов эти поползновения лихо подавил, въехав заводиле в рыло? Вот так, значит, Толстой преодолевал страх перед мужицким возможным восстанием, иллюзорно победив его в этой сцене: сам себя утешал, получается. Или еще. Шкловский показывает, какой материал ушел из черновиков: например, как старый князь Болконский брюхатил дворовых девушек и младенцев отправлял в воспитательный дом. Причем это подавалось вне какого-либо морального осуждения, просто констатация факта. Так, черточка помещичьего быта вне какой-либо оценки.
И. Т.: Так почему все-таки Толстой это выбросил? Стало быть, знал, что такое поведение непохвально, снижает его героя.
Б. П.: А Шкловский над этим не задумывается. Ему важно показать, что помещик Толстой солидарен со своими героями-помещиками. Вот вам социальная привязка. Ну и получилось (у Шкловского) ни то ни се, и никого не устроило. Тем более что он сам привел себя в тупиковую ситуацию, поставив ожидаемый вопрос: а почему же все-таки Толстой подавляющим большинством критики и читающей публики не воспринимался как писатель реакционный, а скорее уж как либеральный? И вот тут Шкловский совсем уж неубедительным предстал. Он написал:
Лев Николаевич, дворянский по идеологии писатель, работал по способу подачи материала методами писателей-разночинцев, со снижающей недоверчивостью и психологизацией. Старая литература, к которой принадлежал Толстой по своим намерениям, этой психологизации не знала… Благодаря этому роман Л. Н. дошел не до того читателя, на которого рассчитывал Л. Н. Роман оказался в разряде обличительных, а не прославляющих. Здесь мы видим любопытнейшее явление разницы между генезисом произведения и его местом в историко-литературном ряду.
Но если это любопытнейшее явление, то чем оно объясняется? Получается, тем, что Толстой не помещичью жизнь прославил, а только создал новые приемы письма – вот эту «психологизацию и снижающую недоверчивость», то есть все то же остранение. Не удается Шкловскому вывести Толстого в социальный ряд. А ведь в сущности это было легко сделать, причем даже слишком легко. Вот эту снижающую недоверчивость объяснить как черту крестьянскую, той же самой враждебностью деревенского мужика к культуре, к чему-то выходящему за край мужицкого мировоззрения.
И. Т.: Вот Ленин так и сделал!
Б. П.: Но это именно слишком легко. Эстетика-то у Ленина ушла, на все эти остранения и обнажения приемов ему было наплевать. В общем, все остались при своих: Шкловский при остранении, то есть искусстве как приеме, а Ленин при роли крестьянства в революции.
И. Т.: Неужели, Борис Михайлович, в книге Шкловского, при всей ее неудаче, не нашлось чего-нибудь яркого и запоминающегося? Неужели такая уж тотальная неудача?
Б. П.: Конечно, были яркие страницы и высказывания. Вот Шкловский вспомнил «Холстомера» – лошадь как носитель остраняющего взгляда на культурный мир людей – и написал: «этой холодной лошадиной иронией полны „Война и мир“». Да и в целом Шкловский этой книгой помогает увидеть некий момент истины, его нельзя не увидеть: все-таки художественный прием оказывается детерминированным внелитературным рядом – психологией народолюбца. Мы видим на этом примере возможность, если не необходимость, вывести эстетику за пределы ее имманентности.
Вообще Виктор Борисович Шкловский, человек гениальный, не мог быть иным, всегда у него можно найти жемчужины, даже у позднего, когда он номинально сменил вехи. Вот, например, в его позднейшей волюминозной биографии Толстого сообщается такой факт: в рядах русской армии, вошедшей в Париж, были части башкирских конников, вооруженных луками, и парижане прозвали их амурами.
И. Т.: Изумительная деталь, шармантная.
Б. П.: Есть одна действительно интересная, необычная мысль в этой книге Шкловского, я уже ее приводил: он берет «Войну и мир» как некую толстовскую ментальную компенсацию за поражение России в недавней Крымской войне. И что снижение великого Наполеона в романе направлено на самом деле в Наполеона Третьего, победителя в этой войне. Конечно, это интересно, но никакого, даже суррогатного, марксизма здесь нет, чистая психология.
И. Т.: Но обращение к психологическим аргументам тоже ведь выход за пределы чистого формализма.
Б. П.: Конечно. И еще в этой книге («Матерьял и стиль») совсем уж странную Шкловский фразу написал: что вообще-то все эти толстовские загадки разрешил Страхов, – а как и чем разрешил, не сказал. Я Страхова Николая Николаевича привык уважать еще с давних пор, когда писал свою диссертацию о славянофилах. Тогда еще читал его сборник статей о Тургеневе и Толстом. Сейчас, естественно, заглянул – какие-то доброхоты выложили в сети полное собрание сочинений Страхова. Смотрел я на эти тексты и думал: вот что в школе нужно говорить о Толстом, вот что взять за основу подачи Толстого. И понятно всячески, и правильно, глубоко, патриотично, наконец, если хотите.
Сам Страхов очень корректно начинает с того, что связывает свои анализы Толстого с мыслями к тому времени умершего литературного критика Аполлона Григорьева, а именно с данной им типологией героев русской литературы. Два типа выделил Григорьев – хищный и смирный. Хищный тип – это в первую очередь Печорин лермонтовский. А смирные чуть ли не все остальные. Такую же типологию сам Страхов видит в «Войне и мире». Хищные – это Курагины Элен и Анатоль, Дорохов, даже князь Андрей, пока его не усмирил Аустерлиц, даже Наташа Ростова первоначально, смирившаяся после своей эскапады с Анатолем. Пьер Безухов интересен как человек, смиряющий в себе дурные задатки, становящийся смирным. Ну и главное: противопоставление хищного и смирного типов составляет суть самой военной эпопеи Толстого – это, как уже можно догадаться, Наполеон и Кутузов. Да и вообще Россия и Запад. Смирная Россия, побеждающая хищный Запад.
- Предыдущая
- 43/106
- Следующая