Выбери любимый жанр

Владимир Маяковский: тринадцатый апостол. Трагедия-буфф в шести действиях - Быков Дмитрий - Страница 8


Изменить размер шрифта:

8

Ходила по улицам, думала о Володике. Не могу понять, что его нет. Неужели он сознавал, что будет смерть?

Конечно, не сознавал. Для модерниста смерть – художественный акт. Он и жизни не сознавал, ни минуты не жил в собственном смысле, ненавидел все, из чего состоит жизнь. Это обыватели «сознают», а у литераторов есть дела поважнее. Жизнь и смерть, тоже мне. Еще скажите – «кровь и почва».

Ося читает прозу Гейне и в восторге.

Про Гейне будет отдельно в четвертом действии, очень он поче му-то важен для русских тройственных союзов.

Пошляков развелось несметное количество. Поголовная пошлятина – интонацийки, платьишко, литературишка, взаимоотношеньица. Все врут, все всего боятся.

Право, думаешь, что иногда его дух в нее вселялся и писал ее рукой.

Посидела у Володи, убрала комнату.

Мои бесхитростные неприхотливые мечты: 1) Наладить в этом месяце издание 2) Похудеть 3) Сшить несколько новых тряпочек.

Вчера опять звонили какие-то: можно Брик? Ха-ха-ха… почему вы угробили Маяковского?.. и хлоп трубкой.

Приснилось, что плывем – Ося, Володя, Булька и я. Надо переплыть на другой берег. А над землей вертятся и танцуют аэропланы и я боюсь, что они разобьются об землю. На берегу раскрываем чемоданчик – надо что-то зашить Володе. Я ему говорю в шутку – ну что бы ты без меня делал? А Володя так пренебрежительно: просто пошел бы.

Видела во сне Володю – показывала ему каких-то собак.

Осик говорит, что у меня характер совсем Володин. <…> Большевизм, по-моему, – не убеждение, а характер. Убеждение – вещь хлипкая, важна конструкция человека.

Соскучилась по Володиной горячности, по беспокойству, постоянной заботе.

Мы все работаем за Володю.

Ужасно скучно стало без него – и ей, и всем, хотя с 1931 года она уже с Примаковым.

Наследники

И все-таки ученики у него были, и к этой генерации с куда бо́льшим основанием можно применить название статьи Якобсона «О поколении, растратившем своих поэтов». Просто обвинять в этом следует не поколение.

Трудно представить, по какой линии можно было наследовать Маяковскому и учиться у него – он сам насмешливо предупреждал: «Не делайте под Маяковского, делайте под себя». Казалось бы, он из тех, кто вешает за собой кирпич: «Эй вы, задние! Делай, как я. Это значит – не надо за мной!» Подражать ему бессмысленно – выходит чистое эпигонство. Но есть одно, в чем он безусловный лидер и что вполне перенимается, – это интимное, иногда иронически-сниженное переживание истории, глубоко личное чувство к революции, к обновившейся Родине (и не к Родине вообще – к имманентности, к месту, где родился). И в этой интимности, в этом одомашнивании великого, в этой патетической и притом насмешливой интонации у него были прямые последователи – двоих он успел заметить и вырастить лично, остальные учились у него заочно.

Вы спросите, конечно: а Семен Кирсанов? Но Кирсанов, в сущности, – очень нормальный человек. Может, потому у него и не получилась поэма о пятилетке, которую он взялся продолжать за Маяковского (дерзновение чрезмерное и бессмысленное, потому что Маяковский собирался писать совсем не о пятилетке; пятилетка – лишь обозначение периода, который закончится без него. Нечто подобное произнес потом Бродский: «Век скоро кончится, но раньше кончусь я». У Маяковского пятилетка имеет лишь тот смысл, что «протопаем по пятилетке дней остаток»: это ближайшая веха, которую он поставил себе пределом). Кирсанов многому научился у Маяковского, форма у него часто вторична, но по сути он замечательный лирик, автор прекрасной и очень страшной «Твоей поэмы», написанной на смерть жены, и замечательной «Поэмы поэтов», где ему удалось виртуозно перевоплотиться в семь разных поэтических индивидуальностей. Люди моего поколения росли на его последней книге «Зеркала», где были пронзительные стихи на смерть жены и на собственную смерть – лучшее, что он написал. Человек он был изобретательный и сентиментальный, гораздо более разнообразный, чем Маяковский, и гораздо менее радикальный.

Нет, главным учеником был не Кирсанов – который мало чему у него научился, а после перехода Маяковского в РАПП грозил соскрести с рук следы его рукопожатий, – и не Лев Кассиль, с которым он в том же 1930-м перестал здороваться и отказывался находиться в одной комнате, а мало кому памятный советский поэт Леонид Равич.

В 6-м номере «Нового ЛЕФа» за 1928 год появился его рассказ в стихах «Безработный». Это произведение весьма удачное – Маяковский не только выловил письмо из самотека, но и опубликовал, прокомментировав: «Вы очень способны к деланию стихов» (добавив: «Если это действительно первое»). Интонация там в самом деле своя, не маяковская, да и сам жанр рассказа в стихах в советской поэзии редок, он требует хождения по весьма тонкой грани между поэмой и прозой, это не просто переписанный в рифму рассказ, а именно особый поэтический нарратив, экономный, со сквозными мотивами, с растущим напряжением, но без лирической неопределенности, той аморфности, которая в поэме почти неизбежна (почему Ахматова и не доверяла этому жанру, считая его отжившим). Равич замечательно нашел интонацию на стыке едкой насмешки и наивного, почти подросткового лиризма, и Маяковский, чей вкус безошибочен, его запомнил сразу и читал друзьям, гордясь по обыкновению чужим больше, чем собственным. Мы частично эту вещь процитируем, потому что она и хороша, и показательна:

                            А где-то глухие часы
                            На башне высокой завыли.
                            Все ушли, как голодные псы,
                            И биржу труда закрыли.
                            Улица так и гудит.
                            А вечер над крышами гордый.
                            Мы с Фенькой пошли бродить
                            От нечего делать по городу.
                            В карманах у нас ни боба.
                            Ей шамать охота с похмелья.
                            А там на панелях гульба —
                            Растратчикам пир и веселье…
                            Водят дамы собак на цепке,
                            И собаки, как дамы, толсты,
                            И парень в новенькой кепке
                            Покупает девчонке цветы.
                            А Фенька моя пьяна…
                            Я чую, что девка тает.
                            Для других пахнет весна,
                            А для нас она воняет.
                            <…>
                            Закусила Фенька губу.
                            Отодвинулась. Стало ей тесно,
                            И зовет ее на гульбу
                            Отдаленная пьяная песня.
                            Я за нею в потемки пошел,
                            Проводил ее до бульвара.
                            Будто просо в дырявый мешок,
                            В нем насыпаны пьяные шмары.
                            Покупают их мясо за деньги
                            Люди, гнилые, как пни.
                            И голодная добрая Фенька
                            Потеряет хорошие дни…
                            И такая жальба за подругу,
                            Ее глаз мне стало жаль.
                            Я за пазуху сунул руку,
                            Но не нашел ножа.
                            Давеча продал я ножик —
                            Хлеба купил, папирос…
                            Оглянулся… пропал прохожий
                            И Феньку с собою увез.
                            А где-то гремящие трубы
                            Запели на сто голосов,
                            Как будто вошли лесорубы
                            В чубатые чащи лесов.
                            А в тумане пегом и диком,
                            Где глохнет ветровый свист,
                            Стоит Петька Великий,
                            Безработный кавалерист.
8
Перейти на страницу:
Мир литературы