Кусочек жизни. Рассказы, мемуары - Лохвицкая Надежда Александровна "Тэффи" - Страница 22
- Предыдущая
- 22/120
- Следующая
— Вот бы узнать, как у них там!
А мадам Ложкина говорит:
— А вдруг у них там тоже гостиная, столовая, передняя, спальня и кабинет. И тоже в гости ходят, и изволь им печенье покупать.
Последнее замечание было, по-моему, нетактично, так как мы же у нее в гостях сидели.
А Олечка подхватила:
— А одеваются, может быть, моднее нашего.
— А чем же, — говорю, — эту грубость разговора объяснить?
Спирит выразил мнение, что это, вероятно, сказывается влияние среды. Что на том свете люди объединяются не по признаку хороших манер, а по своим духовным качествам. Может быть, душа какой-нибудь добродетельной девицы из высшего общества в течение многих веков находится в компании раскаявшихся разбойников с большой дороги. Может быть, души-то их и очень высоки в духовной оценке, а все-таки то, что называется на языке эстетов «финтифлю», у них, конечно, отсутствует. И общаются они между собою по-простецки. Ну вот, девицына душа и впитывает в себя эти простецкие эманации, и если заглянет случайно на спиритический сеанс, то, конечно, и выявляется в словесной форме разбойничьего тона.
А мадам Ложкина нашла, что это было бы несправедливо, если бы так перемешивали людей различных кругов общества. Конечно, в смысле манер, если какой-нибудь праведник ел рыбу ножом, — это неважно, потому что на том свете ни рыбы, ни ножа нет, но сама душа у человека благовоспитанного должна очень шокироваться и страдать от близости праведника дурного тона.
А Олечка стала протестовать в том смысле, что это только в светской жизни важна бонтонность, а, например, у нас при большевиках случалось, что и бывшие фрейлины водили компанию с бывшими прачками и прямо жили душа в душу.
Тут опять хозяйка ввязалась в разговор.
— Так ведь это, — говорит, — при большевиках, так сказать, в аду, а мы говорим про райское народонаселение и социальный строй блаженства. А какое же блаженство при наличности таких дефектов?
Потом разговор потек по своему руслу дальше, в дебри, и сам Ложкин высказал удивительнейшую мысль:
— Не замечали ли вы, — сказал он, — как часто то, что считалось предрассудком и заблуждением темного разума, неожиданно освещается наукой и признается ею за правильное и достоверное? Вот, например, лечили деревенские старухи рожу тем, что очерчивали воспаленное место мелом. Люди интеллигентные, конечно, издевались над бабьей ерундой, а затем бактериолог какой-то взял да и разъяснил, что бабы-то очень правильно дело-то разумели, что бациллы рожи не могут переходить через меловое препятствие, так как мел, по природе своей, им неблагоприятен. И многое, что казалось пустяком и над чем смеялись, оказалось правильным. Так вот иногда приходит мне в голову: а ну как земля-то вовсе не шар, а блин, и держится она на трех китах, а внизу ад, и черти на сковородках грешников жарят? Подумайте только, какой конфуз для образованного человека, который всю жизнь губы кривил по всем правилам скепсиса и анализа, и умер, «погружаясь в великое Ничто», и вдруг — пожалуйте-с сковородку лизать, и самый настоящий черт зеленого цвета, изрыгая хулу и серный дух, будет ему подкладывать угольков под пятки. Вот уж это действительно был бы настоящий ад! А срам-то какой для человеческой гордыни! Вот тебе и скепсис, вот тебе и наука! И все эти Галилеи и Коперники — все по сковородкам рассажены и жарятся за распространение ложных слухов.
Тут уж и я ввязалась в разговор.
— Это, — говорю, — действительно, очень страшно — то, что вы рассказываете. Но есть во всем этом нечто утешительное, что делает этот наивный ад местом не столь уж отвратительным. А именно то, что в аду этом предполагается для каждого грешника особая сковорода. Я одобряю это не в смысле комфорта или гигиены, а имея в виду, что при этом для них недопустимо взаимное общение. Хотя, с точки зрения грешника, это, может быть, большой дефект и сущая мука.
— Темно говорите, не понимаю, — прервал меня хозяин.
— А я это в том смысле, что лишены они возможности друг другу гадости делать. Тяжело ведь это, а?
Все опустили головы и замолчали.
Страшны, страшны муки адовы!
Сладка земная жизнь!
Гурон
Когда Серго приходил из лицея, Линет отдыхала перед спектаклем. Потом уезжала на службу в свой мюзик-холл.
По четвергам и воскресеньям, когда занятий в школе нет, у нее бывали утренники. Так они почти и не виделись.
На грязных стенах их крошечного салончика пришпилены были портреты Линет, все в каких-то перьях, в цветах и париках, все беспокойные и непохожие.
Знакомых у них не было. Иногда заезжал дядюшка, брат Линет. Линет была теткой Серго, но ему, конечно, и в голову не могло прийти величать ее тетушкой. Это было бы так же нелепо, как, например, кузнечика называть бабушкой.
Линет была крошечного роста, чуть побольше одиннадцатилетнего Серго, стриженная, как он. У нее был нежный голосок, каким она напевала песенки на всех языках вселенной, и игрушечные ножки, на которых она приплясывала.
Один раз Серго видел в салончике негра и лакированного господина во фраке.
Лакированный господин громко и звонко дубасил по клавишам их пыльного пианино, а негр ворочал белками с желтым припеком, похожими на крутые яйца, каленные в русской печке. Негр плясал на одном месте и, только изредка разворачивая мясистые губы, обнажал золотой зуб — такой нелепый и развратный в этой темной, звериной пасти — и гнусил короткую непонятно-убедительную фразу, всегда одинаково, всегда ту же.
Линет, стоя спиной к нему, пела своим милым голоском странные слова и вдруг, останавливаясь, с птичьей серьезностью говорила: «Кэу-кэу-кэу». И голову наклоняла набок.
Вечером Линет сказала:
— Я работала весь день.
«Кэу-кэу» и золотой зуб была работа Линет.
Серго учился старательно. Скоро отделался от русского акцента и всей душой окунулся в славную историю Хлодвигов и Шарлеманей — гордую зарю Франции. Серго любил свою школу и как-то угостил заглянувшего к нему дядюшку свежевызубренной длинной тирадой из учебника. Но дядюшка восторга не выказал и даже приуныл.
— Как они все скоро забывают! — сказал он Линет. — Совсем офранцузились. Надо будет ему хоть русских книг раздобыть. Нельзя же так.
Серго растерялся. Ему было больно, что его не хвалили, а он ведь старался. В школе долго бились с его акцентом и говорили, что хорошо, что он теперь выговаривает как француз, а вот выходит, что это-то и нехорошо. В чем-то он как будто вышел виноват.
Через несколько дней дядя привез три книги.
— Вот тебе русская литература. Я в твоем возрасте увлекался этими книгами. Читай в свободные минуты. Нельзя забывать родину.
Русская литература оказалась Майн-Ридом. Ну что же — дядюшка ведь хотел добра и сделал, как сумел. А для Серго началась новая жизнь.
Линет кашляла, лежала на диване, вытянув свои стрекозиные ножки, и с ужасом смотрела в зеркальце на свой распухший нос.
— Серго, ты читаешь, а сколько тебе лет?
— Одиннадцать.
— Странно. Почему же тетя говорила, что тебе восемь?
— Она давно говорила, еще в Берлине.
Линет презрительно повела подщипанными бровями.
— Так что же из этого?
Серго смутился и замолчал. Ясно, что он сказал глупость, а в чем глупость, понять не мог. Все на свете вообще так сложно. В школе одно, дома другое. В школе — лучшая в мире страна Франция. И так все ясно — действительно лучшая. Дома — надо любить Россию, из которой все убежали. Большие что-то помнят о ней. Линет каталась на коньках, и в имении у них были жеребята, а дядюшка говорил, что только в России были горячие закуски. Серго не знавал ни жеребят, ни закусок, а другого ничего про Россию не слышал, и свою национальную гордость опереть ему было не на что.
«Охотники за черепами», «Пропавшая сестра», «Всадник без головы».
Там все ясное, близкое, родное. Там родное. Сила, храбрость, честность.
«Маниту любит храбрых».
«Гуроны не могут лгать, бледнолицый брат мой. Гурон умрет за свое слово».
- Предыдущая
- 22/120
- Следующая