Уходим завтра в море - Всеволожский Игорь - Страница 3
- Предыдущая
- 3/113
- Следующая
— Ты позволишь мне посидеть? Или опять станешь толкаться?
— Ну, так и быть, сиди. А как же ты прошла без билета?
— Я так торопилась, что потеряла его в раздевалке. Искала, искала и не нашла. Сама не знаю, где он пропал… Тебя как зовут? — спросила она.
— Никитой.
— Никитой?.. — переспросила она и поморщилась. — Мне не нравится.
— Ишь ты, не нравится! — обозлился я. — А тебя как зовут?
— Антониной.
— Ну, и никуда не годится! — сказал я с удовольствием.
— А мне нравится, — возразила девочка. — Ай! — схватилась она за карман.
— Вот растеряха, — сказал я с презрением. — Опять что-нибудь потеряла?
— Потеряла? Нет! Я думала, он сбежал.
— Кто сбежал? — удивился я.
— Солнечный зайчик.
— Зайчик? Какой еще солнечный зайчик?
— Не веришь? Я его поймала и приручила. Вот он у меня где сидит… — хлопнула она рукой по карману. — Хочешь на него посмотреть?
— Ясно, хочу…
— В другой раз. Он спит…
И она засмеялась, довольная, что оставила меня в дураках.
Свет погас, и на сцене появился дворец людоеда. Мне стало не до девочки и ее выдумок. Людоед слопал короля и советника, но кот уговорил страшилище превратиться в мышонка. Едва успел людоед превратиться в мышь, кот кинулся за ним и — хап! — съел его.
Все запели от радости — и кот и люди.
Ребята обступили со всех сторон сцену.
Я забыл про девчонку и увидел ее лишь внизу, в раздевалке. За ней пришел морской офицер, смуглый, с черными усиками, — наверное, ее отец.
Глава четвертая
МЫ ЕДЕМ К ОТЦУ
И вот счастливая жизнь кончилась. На нас напал Гитлер. Каждый день в городе завывали сирены и радио объявляло: «Граждане, воздушная тревога!» Мама стала работать на оборонном заводе и возвращалась домой поздно вечером. Отец долго не приезжал, и мы не знали, что с ним. Но вот однажды он приехал ночью. Он сбросил на пол тяжелый мешок с продуктами и сказал: «Это вам». Он уезжал на Черное море.
— В Севастополь? — спросил я.
— Да, в Севастополь!
Мама уложила в коричневый чемоданчик белье, бритву, хотела положить хлеба, но отец сказал, что не надо. Он взглянул на часы и сказал глухим голосом:
— Пора, а то опоздаю.
— Ты осторожнее, Юра, — попросила мама, прислушиваясь к глухим разрывам.
Отец в последний раз взглянул на книжные полки, на картины на стенах, на фрегат, распустивший паруса над диваном, поцеловал меня, маму и стремительно вышел на лестницу. Дверь внизу глухо стукнула. Он ушел…
Пришла зима. Город начали обстреливать из орудий. Я больше не ходил в школу. Почти все мои одноклассники эвакуировались. Боевые корабли, знакомые по Кронштадту, стояли на Неве и Фонтанке, во льду. На них было больно смотреть.
Как-то раз я очутился на Моховой. Широкая дверь театра, раньше всегда ярко освещенная, была заколочена досками. Ветер с Невы нес сухую снежную пыль и теребил обрывок афиши, на которой было написано: «Кот в сало…» Одно стекло было разбито.
Придя домой, я заснул и увидел во сне Антонину. Вооружившись палкой с сетчатым колпачком, она охотилась за солнечным зайчиком. Поймав его, она зажала сетку пальцами, выпачканными в чернилах, и спрятала зайчика в карман.
Я проснулся от холода. Мама уже пришла с работы и, растопив печурку, жарила на ней тонкий лепесток бурого хлеба.
Она всегда резала хлеб на тоненькие кусочки и поджаривала их на плитке. И я не раз замечал, что она хитрит, оставляя мне больше кусочков, чем себе…
Бедная мама! Ее золотые и вьющиеся волосы стали темно-серыми, словно их посыпали пеплом. Вокруг синих глаз разбежались морщинки, щеки опухли, а маленькие руки ее покраснели и потрескались. Она закутывалась во все платки, какие были дома, потому что стояли сильные морозы. Раньше она бегала по комнатам и звонким голосом распевала песни. А теперь стала передвигаться медленно, с трудом, будто ноги ее, в неуклюжих валенках, прилипали к полу, и голос у нее стал тихий и хриплый.
Наша комната с забитыми фанерой окнами была холодна, как ледник, и пуста, как сарай. Мы сожгли все, что горело: столы, шкафы, стулья. Мама не решалась жечь только отцовские книги.
— Проснулся, Никиток? — спросила мама. — Нам предлагают эвакуироваться в Сибирь… — Она сразу добавила: — Я бы из Ленинграда ни за что не уехала, но тебя я должна спасти. Будь что будет, поедем. Из Сибири доберемся к отцу.
— К отцу! До отца было так далеко!..
«Интересно, где теперь эта смешная девочка с ее выдумками?» — подумал я. «Вот бы нам туда!» — сказала Антонина в театре. Ей хотелось попасть в солнечную страну… а кругом были холод и лед.
Темный поезд ощупью пробирался редким лесом. Болото чавкало, когда в него попадали снаряды. На Ладожском озере — на льду — нас бомбили. Потом другой поезд, длинный, из одних товарных вагонов, много дней вез нас в Сибирь. Мы очутились в городе с деревянными тротуарами. Тут был хлеб, даже масло. Мы довольно долго прожили в этом городе, хотя мама и торопилась уехать. Знакомые ленинградцы ее отговаривали: «Вы, Нина, с ума сошли — ехать в такую даль, на Кавказ!»
Но мать никого не слушала. Она получила письмо от отца. Он писал, что защищал Севастополь, а теперь его катера кочуют по портам Черноморского побережья. Мы должны приехать в Тбилиси и найти там художника, отца его друга. Художник поможет нам добраться до моря. Он будет знать, где отец.
Мама долго добивалась, чтобы нам выдали пропуска.
И вот мы поехали на юг, все на юг, переплыли Каспийское море, причем пароход очень качало и мама болела морской болезнью; снова ехали поездом и, наконец, поздно вечером очутились на вокзале в Тбилиси. Мы должны были пойти в город и отыскать художника. Письмо с его адресом до нас не дошло.
Когда мы вышли на площадь, мне показалось, что мы стоим на краю пустыни. Мама взяла меня за руку. Грузовик с синим глазом, грохоча, вынырнул из темноты и промчался мимо.
— Ай-ай-ай, вас могло сшибить, — сказал какой-то человек. — Вы приезжие?
— Да, мы из Ленинграда, — ответила мама.
— Из Ленинграда? — удивленно повторил незнакомец. — Какую улицу ищете?
— Улицу? Я не знаю, на какой улице живет тот, кто нам нужен. Где тут справочное бюро?
— Уже закрыто, генацвале.[1] Как его фамилия? — продолжал допытываться незнакомец.
— Гурамишвили.
— Гурамишвили?
Достав папиросу, незнакомец зажег спичку, и я увидел его лицо, немолодое, смуглое, с густыми черными усами.
— Гурамишвили живет со мной рядом. Это недалеко. Пойдем, провожу.
— Но, может быть, он не тот Гурамишвили? — спросила недоверчиво мама.
— Ва! Тот, не тот! Скоро ночь, ночью ходить нельзя, ночью патруль задержит. Идем.
Мама колебалась.
— Ты, генацвале, не бойся, — убедительно сказал незнакомец. — Я Кавсадзе, Бату Кавсадзе, портной. Меня тут все знают. Ночь на дворе, идем. Идем, ну?
Мама решилась:
— Идемте.
Портной повел нас по темному городу. На перекрестках светились зеленые и красные огоньки. Мы шли, ничего не видя в темноте.
— Держитесь за меня! — говорил Кавсадзе. — Он свернул в ворота. — Сюда, пожалуйста, идите за мной. Мы пришли.
Двор был темный и, наверное, очень большой. Сквозь щели завешенных окон кое-где пробивался свет. Портной стукнул в темную стеклянную дверь.
— Эй, Мираб! — крикнул он. — Это я, Бату!
В ярко освещенном прямоугольнике появился толстый человек с большим носом над усами, с густой шапкой пестрых от седины волос.
— Входите скорей, а то меня оштрафуют, — заторопил толстяк.
Едва мы вошли, хозяин тщательно завесил стеклянную дверь шерстяной занавеской. Мы очутились в комнате с широким низким диваном и огромным шкафом у белой стены. Пожилая женщина в черном платке хлопотала у печи, а за столом сидела чернокосая девочка со вздернутым носиком и что-то писала. Девочка подняла голову и принялась меня разглядывать.
- Предыдущая
- 3/113
- Следующая