Антология Сатиры и Юмора России XX века. Том 52. Виктор Коклюшкин - Коллектив авторов - Страница 44
- Предыдущая
- 44/73
- Следующая
Все набились в кабину, в сутолоке, не разбирая, заняли кресла: Михалыч командирское, Н. Н. Померанцев — рядом, Рагожин и Валентин взвалились на штурманское, я свалился на пол. Еще секунда, и Михалыч запустил двигатели. Ожил самолет, задрожал, но не рабской дрожью, а дрожью возбуждения, включился свет, заработало радио (моя работа!). И вдруг дрожание корпуса прекратилось, я даже не заметил толчка — самолет начал набирать высоту…
Россыпью огней открылась внизу Москва. И где-то там был огонек моей однокомнатной квартиры…
До свидания!
Самолет набирал высоту. Корпус поскрипывал, поохивал. Двигатели работали напряженно, казалось, еще миг — и наступит смертельная тишина. Мы молчали, казалось, заговори кто об опасности — она и случится. Два раза самолет заваливался на левое крыло, один раз турбины уж совсем смолкли, звук их истончился до комариного писка, потом взвыли, как рассерженные. Что им было надо? Что мы сделали не так?
Михалыч принялся сосредоточенно просматривать свои рабочие записи, я — мысленно уговаривать: «Моторчик, миленький, хорошенький, не останавливайся!» Что помогло — неизвестно. Постепенно гул турбин выровнялся, стал плотнее, размереннее, но какой-то звук был лишним, словно кто колотил в запертую дверь.
Михалыч вел самолет. В его позе было что-то от наездника, несущегося на горячем жеребце, того и гляди огреет приборы кнутом.
— Где-то стучит, — заметил ему я.
— Поставлю на автопилот, сам проверю. А сейчас, — он блеснул глазом, — не мешало б и подкрепиться!
Стол накрыли в кают-компании (бывш. салон). Как объяснил Михалыч, ужинать каждый должен не для себя, а — для других, потому что нашему коллективу нужны крепкие и здоровые люди. Впервые в тот день я ел для людей! Чувство незабываемое.
Стол застелили белой скатертью. Ее принес лично Николай Николаевич. Накрахмаленная, отутюженная, она придала кают-компании значительности, предстоящему ужину — важности, а нам — искренней юношеской радости. Вот и рассуждай про вещи первой необходимости и второй!
Валентин сидел за столом смущенный, словно жених, и все не знал, куда бы сунуть свои огромные кулаки. Рагожин, боясь нарушить этикет, вспоминал: в какую руку берут чашку?
А Николаю Николаевичу Померанцеву почему-то вспомнилось детство: дача в Удельной, воскресный завтрак на солнечной веранде, у него на шее чистая салфетка, в руке бублик с маком, а в дверях стоит папа, он опоздал, он улыбается, он остановился в дверях и говорит: «А вот и я!..» Он остановился в дверях — и не уходит из памяти…
Творожные сырки, кефир, хлеб — таков скромный и питательный ужин отчаянных авиаторов! Когда разлили кефир по чашкам, Михалыч встал.
— Товарищи, — сказал он, — мы летим! И будем лететь до победного конца. Ваше здоровье!
Он молча и с аппетитом выпил кефир. Мы последовали его примеру. Закусили творожными сырками и опять наполнили чашки.
Теперь поднялся Померанцев.
— Друзья…
Вот и все, что сказал он, но вложил в это слово столько чувства, сколько в нем и заложено.
Выпили кефир стоя. Сели, начали есть хлеб, думали каждый о своем. Я думал, что существу ют слова «друзья», «люблю», «ненавижу», «предатель», после которых говорить что-либо необязательно. Еще я думал о том, как тонко и точно улавливает Николай Николаевич обстановку, ситуацию, никогда не оскорбит в другом человеческое достоинство и что, наверное, его должны за это многие любить; и туг же вспомнил, что именно любви в его судьбе и недоставало. Еще я, конечно, думал о себе, о жене, немножко о работе…
И тут поднялся Рагожин, пальцы теребили обертку от творожного сырка.
— Шесть лет… Шесть последних лет ночами, вечерами!.. Я работал над проблемой, которую надо было разрабатывать двум… десяти научно-исследовательским институтам! Я отказался от всего! Меня не прельщали их жалкие ученые степени, хотя я мог бы. Только из одной страницы рукописи, которую я порвал в клочки, они защитили пять кандидатских и три докторских — ровно по количеству клочков, их было восемь. Но когда моя работа была готова! Вы понимаете?! Почти го-то-ва! Когда не клочки, а двухтомный труд!.. Способный дать человечеству, сколько ни одно открытие в мире, они!.. Они!..
Обертка от творожного сырка выпала у него из рук, взгляд остановился, кровь отлила с лица.
Я сразу почувствовал кромешную мглу, высоту и холод за тонким алюминиевым корпусом самолета. Громче заныли забытые турбины, и опять что-то застучало. Николай Николаевич достал из кармана маленький стеклянный пенальчик, вытряхнул оттуда белую пилюлю, протянул Рагожину.
— Это помогает. Новейшее японское средство. Очень эффективное в малых дозах. В больших дает побочный эффект: лицо желтеет и глаза становятся узкие. Берите, на вкус приятное.
— Рагож, возьми, — участливо попросил Валентин. — Съешь. А на этих… плюнь! А шесть лет — у нас на скважине Леха-Сатана, он десять лет отмотал, а сейчас — лучший мастер-буровик, победитель соцсоревнования! Плюнь! Пойдем, я тебя спать положу. А проспишься… то есть выспишься, опять человеком будешь! Пошли.
Валя взял у Померанцева таблетку, пальцем вдавил в губы Рагожину и повел его к передним сиденьям 1а, 16, где Михалыч уже торопливо готовил постель.
Мы еще немного посидели в молчании и тоже разошлись спать. Остался на посту только автопилот.
* * *
Высоко в темном, бескрайнем небе летел самолет. Бортовые огни не работали (я виноват, не успел лампочки ввинтить), на позывные не отвечал. Кто так мог себя вести? Только самолет-разведчик, самолет-нарушитель, самолет-враг!
Подразделение капитана Иголкина заступило на боевое дежурство в 24.00, а уже в 24.01 ефрейтор Козловский доложил: «В квадрате 2-пи неизвестный самолет!»
Раздумывать было некогда! Капитан Иголкин доложил майору Орехову, майор Орехов — полковнику Половцу, тот — генералу Мурашко, после чего последовала команда: «Принять все меры к задержанию самолета-нарушителя!»
Подняли к небу острые морды зенитные ракеты. Взмыли истребители-перехватчики. Чутко слушали эфир приборы наземной службы. Не позавидуешь противнику!
Но не противником был Тушка, а своим, родным, отечественным. Много он повидал на своем веку и хорошего и плохого. Хорошего, конечно, неизмеримо больше, но и плохое он тоже не забывал. Да, ничего в жизни не забывается… Уже потом, когда стоял он памятником на постаменте, нет-нет да всплывет в памяти заплаканное лицо девушки, от которой увозил суженого: сутулые плечи и упрямые затылки геологов, бесследно пропавших на перевале Грозный-Оглы…
Не поверил сначала Тушка своему счастью, да и кто поверит! Думал, насмехаются над ним, унизить хотят (то есть снять с постамента). Валентина вначале невзлюбил — повидал в свое время этих разболтанных парней, знал: умеют лишь водку хлестать, приставать к бортпроводницам и курить, закрывшись в туалете. Но когда закачали ему полные баки, когда протерли влажной тряпкой фонарь пилотской кабины, смазали подсолнечным маслом (это я!) петли, чтоб дверь не скрипела, полюбил всей душой и нервного, издерганного Рагожина, и чопорного Николая Николаевича, и меня, и особенно Михалыча — соскучился без волевых командирских рук.
Конечно, трудно ему пришлось — годы уж не те! Как взлетел, как от земли оторвется — одному ему известно! Высоту набирал тяжело, как некоторые деньги на кооперативную квартиру. Взлетел, и что же — сбить хотят.
Самолет прибавил скорость и увеличил высоту, но и здесь его чуткое тело ощущало угрозу. Быстрый и ловкий раньше, он теперь был беззащитен — далеко шагнули наука и техника за те годы, что провел он на постаменте. Осталось последнее, испытанное средство…
— Товарищ капитан, — доложил ефрейтор Козловский (москвич, гражданская специальность — упаковщик конфет), — объект резко сбавил скорость. Товарищ капитан, объект падает!..
Капитан Иголкин (женат, двое детей, награжден нагрудным знаком «За все хорошее») развернул карту.
- Предыдущая
- 44/73
- Следующая