Выбери любимый жанр

В Безбожных Переулках - Павлов Олег Олегович - Страница 16


Изменить размер шрифта:

16

Вскочил он рано и всех поставил без промедления на ноги, собравшись ехать. Чтобы не потратить лишней минуты, он подгонял отца, а тот слушался его как маленький. Там, куда мы ехали, пролетая огромные поля и сады, казавшиеся в своем одиночестве миражами, жила женщина, которую дедушка, наверное, очень любил. Если и был он сердечно рад нам с отцом, то как подвернувшимся соглядатаям, и, я слышал, дорогой внушал отцу, чтобы присматривал в его отсутствие за Полиной. Это к ней он спешил, как будто боялся потерять. Почему-то она даже не вышла нас встречать, и я увидел ее уже нечаянно, когда бегал по саду. Она бродила, как будто в плену какой-то болезни, изнуренная, слабая. Кругом сладко пахло яблоками и дышало свежей влагой оврагов. Путались в прядях яблочных ветвей пчелы, и только их жужжащий полет был громок, слышен. Она увидела меня – и ушла в дом. Дедушка разрешил отцу разбить палатку недалеко от него, а в дом и не подумал нас пускать. Там жила Полина. Мы не входили в него во все последующие дни, еду готовили в сторонке, на электрической плитке, шнур которой был протянут из дома. Прожив с нею день, дедушка почему-то не выдержал и уехал. В садах остались мы с отцом и она, Полина.

Сад, в окружении которого мы жили, был не стадом хозяйских деревьев, что паслись на садовом участке, а плодовым угодьем, свободно раскинувшимся кругом на многие километры, так что не было сил его обойти. Блуждая по его тропинкам, я долго не встречал ни одной живой души. Только слышны были гул пчел и перестук от падающих на землю яблок... Только однажды я набрел в садах на бабку, пасшую корову, что подбирала с земли яблочки. Бабке было скучно и она долго со мной говорила, а я не понимал и половины ее слов, но сам рассказывал обо всем подряд, ощущая себя бесконечно важным, чувствуя, что спустился к заскорузлой бабке, будто на крылышках, прямо с поднебесья Москвы. Долго внимая моим рассказам о Москве и ее чудесах, даже о цирке, бабка заслушалась и выглядела такой замершей, тихой, будто уснула, но только забыла глаза закрыть и все еще кивала согласно головой, укутанной в платок.

Вечером пришел к дому мальчик с банкой молока, посланный старухой; с ним говорила Полина, а когда он убежал – позвала меня и строго сказала, чтобы больше не просил молока у людей. А я увидел ее глаза, похожие на прозрачные камешки: смолисто-тусклые и блестящие изнутри, как если бы свет без тепла. Чувствуя, что провинился, утром я слонялся по огороду и пасеке, подглядывая исподволь за домом, дожидаясь, чтобы Полина вышла и простила меня хотя бы взглядом. Только она пряталась в доме, как будто даже солнце вредило ее здоровью. Так прошел день, другой, и вдруг появилась бабка с коровой. Корова забрела в огород, а бабка, подслеповатая, полоумная, замотанная по глаза в грязный шерстяной платок, рада была, что пришла ко мне в гости. Мы уселись под яблоней, и я начал рассказывать, как и в прошлый раз, про себя самого, про Москву, про цирк, забыв обо всем, что было вокруг. Опомнился я от крика Полины... Наверное, ее испугала корова, что бродила у дома. Прибежал на крики отец. Прогнал старуху с коровой, меня уволок в палатку. Исчез. Долго, до сумерек, не возвращался. Был у Полины.

Что-то случилось уже глубокой ночью. Проснулся я один в пустой палатке. Грохотали раскаты грома. Парусина содрогалась от ударов падающих с неба потоков воды и вдруг делалась иссиня-прозрачной от вспышек молний, ползающих змеями по верху провисшей палатки. Я нащупал фонарик, но от страха включил еще и отцовское радио. Слушая успокоительный гул эфира в тусклом, как от керосинки, мирке, дождался наконец отца. Он влез в палатку дрожащий, с залитым водой лицом, к которому прилипли водорослями волосы со лба, и будто оглох, почти криком просил, чтобы я ничего не боялся и спал. Я зажмурил глаза и провалился в сон.

Очнулся от удушья. Была тишина. Сквозь тяжелую сырую парусину палатки глядел яркий маленький зрачок солнца. Отца не было, словно он и не ложился спать в ту ночь. У дома стояла легковушка, замазанная по кузов глиной. На крыльце что-то делали Настенко с отцом. Все это время я стоял молча, и все молчали, и я почувствовал, что мы с отцом должны уехать.

Настенко повез нас на село, к дальним родственникам. Было это село тоже далекое, так что ехали мы на машине полдня. Дорогой он уже весело и задиристо ругал бледную свою женщину, называя то сумасшедшей, то дурой, не желая думать, что подчинился ей. В конце пути мы въехали на широкий вольный двор, обжитый суетливым хозяйством, где, как в ковчеге, спасалось каждой твари по паре – гуси, утки, куры, а из распахнутой глубины конюшни глядела на двор мохнатая, засиженная мухами лошадиная голова. Нас вышла встречать вся семья: человек пять разного возраста детей и замотанная в платок, будто у нее болел зуб, худая женщина, а при ней мужчина, одного роста со своими детьми, полуголый, как и они, тоже в латаных-перелатанных штанах. Они знали отца, потому что дядька буднично с ним обнялся, хоть часом назад и не ведал, что заедем мы на их двор.

Настенко деловито справился о здоровье – оказалось, своего брата – и просто сказал, что оставляет нас на недельку-другую у них погостить. Женщина разволновалась, что не приготовила загодя место в доме, и побежала хлопотать. Дядька еще кивнул головой, и я услышал, что показалось мне обидным: «Пусть живут».

Спустя время женщина завела нас в комнату, где застелена была белоснежным бельем постель, украшенную бумажными цветами да иконкой, что таилась в углу; комнат в доме было две, нам отдали лучшую. В тот же день дядька забросил хозяйство, они будто слиплись с отцом: вели разговоры, пели песни. Отец похвалился, что может дробью попасть прямо в глаз курице. Чтобы сделать ему приятное, дядька тут же взялся устроить для него охоту. Он притащил курицу, привязал за лапку к плетню, дал отцу дробовик и скомандовал: «Братик, а ну пуляй!» Отцу стало неловко, но, храбрясь, он выстрелил. Куда угодила дробь, было не разобрать, но точно, что не в глаз. Курица дико кудахтала и билась. Тогда отец выстрелил еще, с испугу, и пробил ей уже крыло, из которого выступила кровь. Руки его задрожали. Дядька схватился за топор, побежал к плетню и разом отмахнул несчастной башку. Курицу он вознес победно над собой, как заправской охотник, чтоб приподнять настроение отцу как бы их общим трофеем, и сдал его, трофей этот, жене. Курицу общипали, нашпиговали салом, обтерли сметаной и сжарили в тот же день на сковороде.

На другой день дядька обещал устроить рыбалку. Отцу хотелось взять на рыбалку лодку. Дядька усмехнулся, но все же ублажил отца – резиновая лодка валялась на чердаке. Мы погрузились в таратайку и покатили на речку. Она оказалась похожей на протоку, ширины в ней было шагов десять, но отец накачал резиновую лодку и поплыл ставить сеть. Дядька как мог помогал ему с бережка. Они вытащили тину да лягушек – и так несколько раз. Отец помрачнел, а после решено было, что клева нет и надо ехать восвояси. Меня уже посадили в таратайку, запряженную двумя конягами. Так как в мыслях у отца было еще вернуться в другой раз и добиться своего, то он поленился выпустить из лодки воздух. Кони, еще почуяв резиновую лодку, задичились, а в тот миг, когда дядька с отцом кинули ее на таратайку, дико заржали, рванулись и понеслись, как ужаленные, кружиться. Лодка слетела, попала под колесо, взорвалась. Не помню, что держало меня, почему не вывалился да не убился: отец остолбенел, и только дядька, вмиг протрезвев, бросился наперерез своим запряжным. Все вышло стремительней смерти. Он что-то пронзительно заорал, может, от страха, прыгнул кошкой, за что-то уцепился и, напрягая всю силу, перетянул, остановил двух взбесившихся коней. Подбежал отец: неживой от потрясения, бледный. Дядька сердито ему буркнул садиться, но дорогой оттаял, и они еще крепко выпили, а я от переживаний уснул... и проснулся уже ночью.

Таратайка медленно плыла по цветущему, похожему на пестрый рукотворный ковер, полю гречихи. Никого со мной и кругом на поле этом, огромном, непроглядном, не было, так что отмирала душа. Боясь и спрыгнуть, и громко закричать, чтобы не рассердить страшных огромных коней, я лежал лицом к небу и тихо плакал, прикованный глазами к его светящейся стальной глубине, видя там глубоко стайки звездочек да кочующие белые туманы облаков. Где остались мой отец и дядька и куда меня унесло, вовсе я не знал, и, глядя в небо, просил жалобно всей душой, чтобы ничего со мной не случилось; но вдруг сама по себе являлась ясная, сильная мысль, унимающая слезы, что ничего и не может плохого со мной случиться.

16
Перейти на страницу:
Мир литературы