Выбери любимый жанр

...И помни обо мне
(Повесть об Иване Сухинове ) - Афанасьев Анатолий Владимирович - Страница 45


Изменить размер шрифта:

45

Сухинов сидел настороженный.

— Это кто такой? — спросил барон.

— А-а, — махнул рукой Сухинов. — Бывший фельдфебель. Так, угостил я его на бедность.

Пили чай в беспокойстве. Саша переглядывался с Соловьевым. У обоих в голове вертелась одна и та же мысль. Голиков одним своим видом внушал опасения. Когда разобрались ко сну, Соловьев не утерпел, поинтересовался:

— Иван Иванович, неужели ты не отказался от своих прожектов? Неужели принимаешься за старое?

— Что ты, Вениамин?! Не волнуйся ни о чем.

— Как же не волноваться, увидев такую рожу. Ведь ты нам дорог, Ваня! Да и мы тебе, надеюсь, небезразличны. Судьба нас навек связала.

— О чем ты?

Соловьев решил, раз уж случай такой, высказаться до конца.

— Иван, прошу тебя, ради нашей близости, выслушай спокойно и без предубеждения. Я отдаю себе отчет в разнице наших характеров и темпераментов. Возможно, неволя переносится тобой труднее, чем нами. То есть, возможно, ты так полагаешь. На самом деле всем нам выпал одинаково тяжкий крест, и нести его нам одинаково трудно. Но что можно изменить, тем более теми средствами, которые ты намерен употребить? За то не столь долгое время, что мы пробыли здесь, я вполне уверился в невозможности любых насильственных предприятий по нашему освобождению. Саша со мной согласен. Здесь нет достойных людей, Сухинов! Вот главная причина. О каторжниках, с которыми ты имеешь склонность водить знакомства, я не могу говорить серьезно. Может быть, и не их вина, что они превращены в скотов, а может быть, они такими и были прежде, не берусь судить, но это — скоты. От них нечего ожидать не то чтобы понимания наших взглядов, но даже и намека вообще на человеческие чувства. Теперь посмотрим на солдат, кои приставлены к нам для охраны. Разве это те солдаты, простодушные и разумные дети народа, с которыми мы рука об руку подымались на святое дело? Увы, нет! Специально ли они отбирались для этой службы по какому-то одному подлому признаку, или здешняя беспросветная жизнь их развратила — не знаю. Но они мало чем отличаются от своих подопечных. Чиновники, стоящие и над нами и над солдатами, — самая скверная часть и без того скверного, исковерканного душой и телом сословия. Они как будто выкормлены молоком от бешеной кобылы. Бог им всем судья… Здесь на руднике нас только трое, не потерявших человеческий облик, то есть образ мыслей и чувств, свойственных свободному человеку, а не рабу и не скоту. И спасение наше, как я уже не раз повторял, в том, чтобы среди мрака и тлена сохранить в неприкосновенности душу и совесть. Ты согласен со мной, Саша?

— Я согласен, — ответил Мозалевский. — Именно все так, как ты говоришь… Но ведь и Иван Иванович, конечно, не может думать по-иному.

Сухинов поежился, точно озяб.

— Могу, мой милый Саша, могу!.. Суть твоей речи, Вениамин, как я понял, есть призыв к покорности. Но для меня смириться перед насилием — значит ввергнуться в рабское состояние. Уверен, будь здесь Сергей Иванович, он поддержал бы меня, а не вас.

— Но…

— Постой, Вениамин, я не договорил. Очень важное. Вы не считаете за людей обездоленных братьев наших. И тут вы не правы, да и не можете быть правыми, потому что их не знаете. Не все, но многие из них чувствуют и понимают, как мы с вами, только не умеют это высказать. Вас напугало обличье человека, который здесь был, и вы готовы от него отвернуться. А ведь в этом страшном, действительно, мужике — горестная душа народа нашего. Вам это и в голову не приходит.

— Склонность к неосознанному слепому бунту — первый признак хищной коварной натуры… Я вижу, Иван, мы не поймем друг друга сейчас, так избавь нас по крайней мере от подобных посещений. Умоляю тебя!

— Хорошо! — сказал Сухинов.

— И еще. Ты слишком много тратишь денег неизвестно на что. Упаси бог, я не требую у тебя отчета. Но ведь мы собирались к лету купить собственный дом в поселении. Мы все этого хотели. Разве не так?

Сухинов задымил цигаркой. Ему было стыдно. Его вклад в их общую казну был мизерным, а тратил он больше всех.

— Обещаю впредь быть экономнее.

Услышав в голосе Сухинова несвойственные ему извиняющиеся нотки, Мозалевский с трудом удержался от желания броситься к нему в объятия.

— Иван Иванович! Мы же все… мы вместе… мы справимся со всеми кошмарами и, даст бог, вернемся живыми в Россию!

— Да, да, конечно, — согласился Сухинов.

И вдруг вскинулся, сорвался чуть ли не на крик. — Да поймите же, поймите и вы меня! Не могу я глядеть. Пусть ты во всем прав, Вениамин. Ты образованнее, больше знаешь, но разве в этом дело. Я жить не могу в неволе! Я, как волк, в неволе сдохну. Я это чувствую. А ведь не хочется подыхать задешево. Что же прикажешь мне делать? Ну посоветуй, пожалуйста!

Соловьев заглянул в его глаза и смутился: такая кромешная боль там мерцала.

— Ничего, Иван, ничего. Что кому на роду написано, то и сбудется. Не обижайся на нас с Сашей. Мы ведь… — не договорил, махнул рукой.

Скоро они все успокоились, и разговор пошел дружеский, доверительный. Это была хорошая, короткая ночь. Они еще раз вставали пить чай. Так и не уснули до утра. Спозаранку втроем вышли на воздух и наблюдали чудный в этих местах восход солнца. Оно подымалось из-за горизонта лучистой фиолетовой дымкой.

— Какая же красота, господи! — воскликнул Мозалевский со слезами на глазах.

— Скоро и сюда доберется весна, — озабоченно отозвался Сухинов.

2

Вставали затемно, умывались, поливая друг другу из ковша, и непременно проделывали несколько упражнений китайской гимнастики, которой их обучил Соловьев. Поначалу Мозалевский и Сухинов ворчали, почитая это занятие вовсе ненужным и бессмысленным, но постепенно втянулись и ощутили полезность этих упражнений.

Работали от пяти утра до полудня. В воскресенье — выходной. Рудник был глубокий, в шахты вел длинный спуск, подобный кротовой норе, извилистый, по нему надо было пробираться чуть ли не ползком, при этом из-за темноты рискуя сломать себе шею. Ежедневное урочное задание — не каждому по силам. В шахте тоже толком не разогнешься — духота, смрад подземных испарений. Первые дни им казалось, что они попали в ад. Они думали, что вряд ли существует на свете место страшнее этого и вряд ли они сумеют выдержать тут сколь-нибудь долгое время. Но притерпелись, пообвыкли — человек живуч. Труднее всех приходилось Соловьеву, совершенно непривычному к физическому труду. Мозалевского спасало крепкое от природы здоровье, Сухинова питала ненависть к тем, кто их загнал сюда. Он врубался в сочащиеся влагой каменные пласты с такой неутомимой яростью, будто наносил сокрушительные удары своим обидчикам.

Соловьев не жаловался, не взывал о помощи, но наступало мгновение, когда он с глубоким вздохом валился на землю и лежал несколько минут без движения, похожий на труп.

Сухинов и Мозалевский на первых порах помогали ему выполнить урок, не обращая внимания на его вялое сопротивление.

Сухинов и в шахте обдумывал возможность обрести свободу. Как-то он сказал барону:

— Если бы нас было только трое, Вениамин, проще всего было бы уйти в Китай.

— А сколько же нас? — в недоумении спросил барон.

— Чита нас держит, Чита. Мы не можем уйти, не освободив товарищей.

У Соловьева сейчас не было сил ни возражать, ни спорить. Он обреченно сказал:

— Поступай как знаешь, Иван. Переубедить я тебя, видно, не в силах, а помехой тебе не буду.

Сухинова очень обрадовали эти слова. Его упорство было подобно горному обвалу. У того, кто пытался ему противостоять, опираясь на здравый смысл, не было шансов на успех. Соловьев это понял и почти смирился с неизбежным…

Он зашел в питейный дом. У стойки красовался целовальник Костя Птицын, бывший юнкер. Натура сложная. Сухинов его невзлюбил с первого взгляда, а тот с первого же взгляда стал испытывать перед поручиком необъяснимый трепет. Чего, собственно, Птицыну трепетать перед Сухиновым. У Птицына и на морде написано, что он никого не боится. Его не только каторжные и рабочие, его сам Фриш, доведись худому, не даст в обиду. Какие у человека на руднике радости? Одно зелье. Значит, Птицын на руднике — распределитель радости и счастья. Кто ему потрафил — и в долг нальет стопку, кто не угодил — тот, хоть ноги исцелуй, рукавом утрется. Худосочный, развращенный, хитрый божок каторги — Константин Птицын, по кличке Гунда. Он никого не боится, даже Пашку Голикова. Уважить может на взаимных началах, а бояться — ни-ни. А вот перед Иваном Сухиновым юнкер почему-то сразу начал трепетать. Тот, когда в первый раз заглянул, стал в сторонке, к стойке не подошел, оглядывался с любопытством. Птицыну интересно — новое лицо, да еще из этих, из государевых. Он и крикнул по-доброму:

45
Перейти на страницу:
Мир литературы