Двенадцать отважных - Вигдорова Фрида Абрамовна - Страница 37
- Предыдущая
- 37/42
- Следующая
— Ишь, немка! — сказал Толя Прокопенко.
«Помещица, должно быть, — думал Борис. — Может быть, наша Таня у нее работает? А она держит собак, надсмотрщиков и издевается над своими рабами?»
Маленький немец смотрел с фотографии внимательно и серьезно. Но казалось, отпусти его сейчас та женщина, чьи пальцы сцеплены у него на животе, и он мигом убежит — может быть, чтобы играть в чижа.
Но никто из ребят не сказал этого вслух. Что-то невидимое и злое отгораживало их от маленького немца, и Володя Моруженко сказал сквозь зубы:
— Попался бы он мне, фриценок проклятый.
И все-таки им было интересно, что это за мальчик и кем он приходится убитому немцу. Была еще фотография женщины, молодой и красивой. Жена или невеста?
Обо всем этом, должно быть, говорилось в письмах, которых они не могли прочесть.
— Давайте отнесем их Ольге Александровне, — предложила Оля, — уж очень интересно.
…Ольга Александровна не сразу перевела им эти письма. Ей пришлось долго сидеть со словарем, некоторых слов она вообще не могла разобрать, однако в конце концов Надя под ее диктовку записала перевод.
Одно письмо оказалось от матери, вернее — это был листок из середины письма.
«Не знаю, может быть, я сделала ошибку, что не сказала мальчику правды, я думала: пусть считает, что мать только уехала и вернется, а потом мал еще, позабудет понемножку, но он не забывает и все спрашивает: „Где моя мама“? Я прошу тебя, дорогой мой сын, мое сокровище, останься жив. Я понимаю, как глупо это с моей стороны писать мужчине на фронт такие слова, но я прошу тебя: останься жив. У Ганса, кроме тебя, нет больше никого на свете, и никому на свете он больше не нужен. А я уже стара, мне его не вырастить, дорогой сынок. Не сердись, что пишу это грустное письмо, нам здесь говорят, что мы должны вселять в вас мужество, а я могу повторять все одно, все одно и то же: „Останься жив…“».
Ребята читали это письмо одни в своей пещере.
— Ишь, как заговорила! — сказал Борис. — Небось, когда посылки приходили, все было гут.
Варя Ковалева снова взяла фотографии и стала их рассматривать.
— Вот это, наверно, — сказала она, показывая из молодую красивую женщину, — мать этого парнишки. Отчего же она умерла?
— Своих-то детей они жалеют? А вот наших… Небось по Костику она бы не заплакала. Может быть, этот ее сынок и убил Костика, — ответил Толя Прокопенко.
Все почувствовали облегчение: слово было найдено. Своих детей они жалеют, а чужих вешают на дереве, как Егорку и Колю Панченко.
И только одна Варя сказала тихо, словно стесняясь:
— А помните, на уроке к нам приходил немец? Знаете, я не могу забыть, он так посмотрел серьезно…
— А, брось разводить! — зло прервал ее Володя Моруженко. — Посмотрел, посмотрел… А мне бы он попался…
— А я, между прочим, ему жизнью обязана, — так же негромко продолжала Варя.
— Послушайте, послушайте, — быстро заговорила Оля, — его же послали! Он же отличиться мог! Поймал, дескать, партизанку. А он ничего не сказал. Как же так?
— Читайте дальше, — сказала Надя, которая до сих пор все время молчала. — Тут еще письмо.
Второе письмо, по-видимому, писал тот самый немец, которого они нашли мертвым в степи.
«Дорогая моя мать, — читал Вася, конечно, ты сделала правильно, что ничего ему не сказала. Бедный мальчик, пусть хоть на время минует его это горе. Помнишь наш разговор с тобою, когда мы ездили к дяде в Мюнхен? Если бы ты знала, как ты была тогда права! Все произошло именно так — что посеешь, то и пожнешь. Да, я постараюсь остаться жить („Как же!“ — зло воскликнул Толя Погребняк) и встретиться с вами… Обязательно встретиться с вами. И чтобы нашему маленькому Гансу не пришлось видеть того, что видят русские дети. Вчера жгли деревню. Ах, как ты была тогда права…»
— Еще бы! — воскликнул Толя Погребняк. — Наверно, мать его и научила, как наши деревни жечь! Вот гад!
— Говорят, в Козловку девушка из плена прибежала вся изуродованная.
Варя снова взяла фотографию, где старая женщина с белыми волосами держала на коленях мальчика.
— Это, значит, и есть Ганс, — сказала она. — А это его бабушка. А здесь, отдельно, его мама, которая умерла. А он, значит, не знает, что она умерла.
Все наклонились над фотографией. Мальчик смотрел на них с любопытством и серьезно и, казалось, каждую минуту готов был убежать.
— Может, он и ничего, — сказал Толя Погребняк, — только…
— Только вырастет таким же зверем, каким был его отец, — резко сказал Борис.
— Подождите, — сказала Надя. — Вася, дай письмо. Может быть, они, этот немец со своей матерью, совсем не о том говорили, в этом, как его… в Мюнхене. Смотрите. Что посеешь, то и пожнешь. По-моему, это она его, наоборот, предупреждала, а он сейчас вроде горюет о чем-то…
— Еще бы! Прижали ему хвост, вот и загоревал! Теперь все они будут горевать! Волк проклятый.
— А мне кажется, — сказала Варя, — что это тот самый немец…
— Рехнулась ты на этом немце! — заявил Толя Цыганенке. — Скоро он будет тебе по ночам сниться.
— А что? Он похож на того? — с тревогой спросила Оля.
— Да нет. Не знаю…
— Бросьте, девчонки, — начал Борис. — Фашист и есть фашист…
— Постой, — сказал Вася, — погоди минутку. Я хочу еще раз посмотреть, что он про нас пишет…
— Как про нас?
— Да вот: «…чтобы не пришлось ему видеть того, что видят русские дети…»
— Так ведь это он своего сынка жалеет, а не нас! — крикнул Борис.
Вася покачал головой.
— Не знаю…
— Ну чего тут не знать! — волновался Толя Погребняк. — Станет фашист о русских детях думать.
— Почему же? — зло вставил Борис. — Он думал. И о Кольке Панченко он подумал и о Костике.
— А, бросьте, ребята! Не стоит он того, чтобы о нем разговаривать!
— А что же дальше? — спросила Лена. — В письме-то что дальше?
Вася снова стал читать.
«Мюллер ведет себя все так же, а может быть, и еще хуже с тех пор, как его произвели в обер-лейтенанты. Вчера вынул револьвер и выстрелил в мальчика, работавшего на огороде, просто так. Мальчику было лет девять, как и нашему. Иногда мне кажется, что я с ума сойду, так я его ненавижу. И он это чувствует. Недавно мне передавали его угрозы. Наплевать, мы здесь стали не из пугливых. Но только…»
На этом письмо обрывалось. Ребята молчали. Этот немец казался им странным.
— Ну и что же? — нерешительно начал Толя Погребняк. — Немец ненавидит немца… Разве не может так быть?
— Но ведь за что! — воскликнула Лена. — Главное, надо смотреть — за что! За то, что он выстрелил в нашего хлопца!
Варя глядела перед собой недвижным взглядом.
— Девочки, — сказала она тихо, — что я подумала! Ведь, наверно, его этот Мюллер убил!
— Здравствуйте!
— Еще чего!
— Кто его знает? — сказал Вася. — Все может быть. Этот Мюллер, обер-лейтенант, стоит у Тимашука. Говорят, он страшный зверь. По его приказу сожгли целый дом с людьми.
— А знаете, ребята, мне этого убитого немца жаль, — сказала Варя.
— А я думаю, — жестко сказал Борис, — что жалеть врага могут только предатели!
— Борька!
— Да, предатели! У нас сейчас одно дело — бить врагов! А мы собрались здесь и жалеем их. Бедненькие!
Поднялся шум.
— Правильно! — кричал Толя Погребняк.
— Не имеешь права! — кричала Лена.
— Неправильно! — орал Толя Цыганенко.
И никто уже не мог понять, кто с чем согласен, а с чем нет.
Варя готова была заплакать. Видно было, что она ищет и не находит доводов, которые могли бы убедить Бориса.
— Его там мать ждет! — крикнула она, наконец, дрожащим голосом. — А он в степи…
— А моя мать не ждет?
— А моя мать? А его? — кричали все.
— И кто его звал! — крикнул Борис. — Кто звал его на Украину?
…На следующий день к вечеру в хату Носаковых, где уже сидели Борис и Варя, ворвалась Оля Цыганкова. Она еле дышала и ничего не могла выговорить.
- Предыдущая
- 37/42
- Следующая