То, ушедшее лето
(Роман) - Андреев Виктор - Страница 28
- Предыдущая
- 28/65
- Следующая
— Экскьюз, мадам, — обернувшись, сказал Димка, — я и не заметил, что вы подслушиваете.
— Дура ты, парень.
Оскорбления Димка воспринимал чрезвычайно чувствительно. А тут налицо было два: мало, что дурак, так еще и в женском роде. В другое время он лишился бы здравого рассудка, но не при Янцисе же было затевать диспут и, проглотив «дуру», Димка опять повернулся к болящему, вытащил из кармана книжку, полистал ее, нашел «Ил-2» и сунул под нос Янцису.
Тот заморгал, оттого что снимок оказался так близко перед глазами, и Димка отодвинул книжку подальше, дал посмотреть, потом захлопнул и показал обложку, где значилось: «Военные самолеты». Бросил ее на колени Янцису, встал:
— Gute Nacht, старый покойник.
Мать сдвинулась, прижалась к косяку, чтобы пропустить его в кухню, торопливо шепнула:
— Ты не уходи, будем чай пить.
— Стоит ли? — спросил он, когда она вошла вслед за ним и прикрыла дверь.
— А почему же не стоит? — ответила она вопросом.
Ему хотелось сказать: кто вас знает, может, мы разного поля ягоды? (Это в отместку за «дуру».) Но она прочитала у него в башке все это — слово за словом — и сказала без дураков:
— Мы же с тобой одного поля ягода.
Когда она во второй раз разожгла плиту и вскипятила чайник, был уже вечер, пришлось опустить штору и зажечь свет. Лампочка была тусклая, без абажура, и если бы не трещали дрова в плите, стало бы совсем уныло. Несколько раз она подходила к двери, без скрипа приотворяла: Янцис спал.
Ну да, хорошо, что доктор довоенный, старик в пенсне, она его разбудила заполночь, сын умирает, убили, господи боже, отдам все, что есть, спасите! Он в пижаме вышел, не дурите мне голову!.. Да нет же, вы меня, наверное, знаете, вы его ребенком от кори лечили, от дифтерита, бандит его какой-то подстрелил, ограбить хотел, а что возьмешь с мальчика, доктор, он же кровью исходит, на нем лица нет…
Эрик, тот все пытался кровь ему унять, сам бледный как смерть, того и гляди об пол грохнется.
Опять все это было у нее перед глазами, только это, а Димку она, наверное, и не видела.
Он не продаст, она опять начала про доктора, он и меня лечил. От всех болезней. Приходил, улыбался свирепо, доставал свои наушники, задирал рубашонку, прикладывал мне к спине холодную такую штуковину и орал: дыши! не дыши! А я со страху путала. Потом долго мыл руки с мылом, снимал белый халат и писал рецепты. Ему за семьдесят сейчас.
Нет, он не выдаст, я не об этом. И Янцис, даст бог, выживет. А дальше? Чем вообще все это кончится?
Пойми, дурачина, вот муж мой, ему сорок четыре, а сколько мне, знаешь? Откуда тебе знать, в вашем возрасте в женщинах толку не знают, чуть постарше — старуха, а мне тридцать шесть. Баба-яга, верно? Да я не об этом (хотя говорила и об этом), я совсем не об этом, плевать я на все хотела (ничуть не хотела плевать), ты пойми: вот мой муж, когда война началась, он больной лежал, я его с ложечки поила. Из-за болезни и с красными не ушел. В помощники машиниста он в тридцать девятом выбился, в сороковом, при советских, машинистом ездил… Димка спросил: ну и что?.. Она разгорячилась: ну как же ты не поймешь! Немцы его опять заставили. Помощником. А вернутся красные: кому служил? Кого своим паровозом на фронт возил, фашистов? И к стенке.
И вот уж тут Димка понял. Даже не столько понял, сколько почувствовал. Словно ему под ложечку дали.
А его, Димкин, фатер? В бирюльки играет? Димка представлял собственного фатера в гараже, справа от ворот. Стенка там бледно-желтая, кое-где отвалилась известка, если поднимешь голову — каменные домины вокруг, в окнах подштанники сушатся, а если совсем башку задрать — там уже небо, чуть поярче подштанников, и тебе говорят: к стенке, Иосиф Зелинский, вы прислуживали фашистам… Наизготовку, пли!
И Димка увидел, как фатер качнулся, словно палкой его ударили под колени, и заскреб ногтями по желтой оштукатуренной стене…
— Так не должно быть, — сказал хрипловато Димка и виновато откашлялся.
— Почему не должно?
— Есть, понимаете ли, справедливость.
— Дура ты, парень, — говорит она и добавляет устало: — Ладно, топай домой, поздно уже.
И он уходит, нисколько не обидевшись на «дуру», потому что именно дурой себя и чувствует. А такое с ним бывает до крайности редко, но уж если случится, то на какое-то время он как бы теряет самого себя. Правда, продолжается это недолго…
— Сейчас я напишу тебе текст на чистокровном, так сказать, латышском языке. А потом прочту его по-английски. И ты все поймешь.
— Ни хрена я не пойму.
— Почему это ты не поймешь?
— Потому что не знаю английского.
— А зачем тебе знать английский? Я же тебе этот текст по-латышски прочту.
— Послушай, — устало сказал Янцис, — либо ты меня заморочил, либо у меня шарики не в ту сторону крутятся.
И указательным пальцем левой руки он осторожно постучал себя в левой висок. Роберт посмотрел на него недоумевающе и вдруг заметил, что у Янциса синие глаза. Никогда он не обращал внимания на такие несущественности, как цвет чьих-то глаз, а тут обратил и даже поразился. И, поразившись, спросил в упор, с подозрительной интонацией:
— А ты знаешь, какие у тебя глаза?
Лицо у Янциса сделалось сморщенным и страдающим — может, шарики у него не только того… но и вообще повыскакивали?
— У тебя абсолютно синие глаза, — с категоричностью проповедника изрек Роберт.
— Ну и что?
— Ничего, — сказал Роберт, — просто я никогда не верил, что глаза бывают синими.
Теперь этот вопрос был для него решен, и не стоило им дольше заниматься. Роберт вернулся к своей мысли. Он вытащил из кармана толстую измочаленную записную книжку и короткий карандаш с резинкой на тупом конце и, отыскав чистую страничку, сказал:
— Итак, я пишу текст.
Он быстро набросал несколько строчек, сунул карандаш в нос и задумался над написанным. Привычка у него такая была, и со стороны это выглядело довольно оригинально: сидит человек, размышляет, головой покачивает, а из ноздри торчит карандаш и тихо покачивается. Все к этому привыкли, только Ренька продолжала возмущаться.
— Так вот, — сказал Роберт и стал читать: «Эй ты, сукин сын! Врезать тебе по мордасам или добром отдашь свои ходики?»
— Теперь читаю английский текст: «Хэлло, сэр! Вы предпочитаете нокаут или добровольное расставание с вашим литл Беном?»
— А что такое «литл Бен»? — усмехнувшись, спросил Янцис.
— Биг Бен, или большой Бен — это часы на Вестминстерской башне. Ну, а литл Бен — это, естественно, маленький Бен, так я перевожу слово «ходики». Добрался до сути? У англичан практически нет слова «ты», и они даже висельнику говорят: сэр. Не натирает ли вам шею эта веревка, сэр?
— Язык что надо, — сказал Янцис, — только не для нашего времени.
— Почему не для нашего? Язык — категория вневременная.
— Хрен с категорией, но как ты на таком языке скажешь Гитлеру, что его надо повесить за…
— Так и скажу: «Сэр, вас надо повесить за… Боюсь сэр, что это причинит вам некоторые неудобства». Понял?
Ренька пришла уже давно, а в комнату все еще не заходила. Янцису хотелось крикнуть, чтобы мать не пытала Реньку и не заговаривала ее до беспамятства, но не было сил. Силы ушли вместе с кровью. Крови тогда выхлестало много, и теперь часто накатывала слабость, когда он словно бы плавал, невесомый, по плотной воде, покачивался, на миг погружался, опять всплывал… А иногда сознание почти совсем затухало, он закрывал глаза и мягко, бездумно, как на лифте, проваливался в бездну. Так и сейчас он, наверное, провалился, потому что, когда вынырнул и открыл глаза, Ренька сидела на стуле рядом с кроватью и строго хмурилась.
— Поспи еще, поспи, — сказала она шепотом.
Но он отрицательно помотал головой и улыбнулся. В голове прояснилось, боль куда-то ушла, за окном голубело небо, а рядом сидела девушка.
— Все хорошо, — сказал он.
Ренька перестала хмуриться, наклонилась к нему и спросила доверительным голосом:
- Предыдущая
- 28/65
- Следующая