То, ушедшее лето
(Роман) - Андреев Виктор - Страница 25
- Предыдущая
- 25/65
- Следующая
И вдруг, отшвырнув половую тряпку, Ренька плюхается на стул и разражается слезами.
Все это представление у дядьки Димка не ради нее затеял. Она там вроде подсадной утки фигурировала. Вот именно — фигурировала! Слово-то какое подлое! Ради нее самой Димка и пальцем не пошевелил бы. Нужна она ему, как же! Он только и печется, что об этой принцессе. Принцесса решила из дому сбежать, а Ренька для нее полы моет.
Вскочив со стула, она бросается лицом вниз на чисто застеленную койку, утыкается лицом в подушку и ревет так отчаянно, как только в раннем детстве ревела от какой-нибудь незаслуженной обиды.
Господи, как ей хочется, чтобы на край кровати присел отец, погладил ее по голове и сказал: дочурка!.. Одно только это слово. Только бы его руку ощутить на затылке. Только бы знать, что он рядом. А потом еще отчаянней разрыдаться от невыразимого счастья.
— Папа! Мамуленька! — почти кричит Ренька и кусает мокрую от слез подушку. — Родненькие! Мне же плохо! Господи, как мне плохо! A-а… Сколько лет уже прошло, и все одна. Ну зачем же вы меня бросили! Не могу я так. Неужто вас и в живых уже нет? Да что же это такое! Не могу я так, не могу, поймите!
Кто-то негромко стучит в окно. Ну и пусть! Ренька не в том состоянии, чтобы… Умереть бы сейчас. Чтобы не было ничего — ни тоски, ни боли. Ничегошеньки.
Снова стучат. Явились, не запылились! Стучите, стучите! Мне сначала умыться надо. Не увидите вы меня зареванной. Ничего вы не увидите. Надо подушку перевернуть. Мокрая с этой стороны, хоть выжимай.
Наконец она отпирает дверь. На пороге — Димка. Один-одинешенек.
— Ну, — безразлично говорит Рената.
Он разводит руками:
— Уехала, понимаешь ли. Отбыли вчера всей семьей. Нах фатерланд.
Все не по плану
Очень темно. Только на тучах — лиловато-розовый отблеск города. Никакое затемнение не помогает.
Сейчас Задвинье кажется самой настоящей деревней. Наверное, оттого, что в ночной тишине перелаиваются собаки. Да время от времени из-за невидимого забора потянет запахом сырой земли и прелых прошлогодних листьев.
И у Эрика и у Янциса есть карманные фонарики, но они не включают их. Идут, держась за руку, по-журавлиному поднимая ноги, чтоб не споткнуться, и все-таки спотыкаются, подхватывают друг друга и шепотом поминают черта.
Из-за дальнего угла со скрежетом выползает трамвай. Вот и исчезло ощущение деревни. Да и видны уже цветные огоньки семафоров, а над самой землей тусклые глаза железнодорожных стрелок. Где-то неподалеку начинает вздыхать паровоз.
Товарная станция — место сравнительно освещенное, но очень неравномерно, то целые пучки огней, то черные провалы.
Теперь Янцис идет впереди, но часто оглядывается, замедляет шаг, чтобы не отстал Эрик.
Лаз где-то здесь, но поди разгляди его ночью. Похоже, что они прошли мимо. Вернуться?
Возвращаются шагов на двадцать назад. Лаза нет. Снова идут вперед. У Янциса колотится сердце. Все глупо до слез. Называется — отрепетировал!
— Не торопись, — тихо, слегка задыхаясь, говорит Эрик.
Не торопись! Зло же берет! Сколько раз ходил сюда днем. Все приметы сидят в памяти, как напечатанные, и вот, пожалуйста, все слилось, провалилось в тартарары. Дерево справа — то это или нет? Где столбик из трех кирпичей? Где опрокинутый ящик? Впору ползти и ощупывать каждый метр. Янциса прошибает пот. Неужто он не найдет его, этот проклятый лаз? Домой теперь возвращаться, что ли? Сдохнешь от стыда!
Эрик покорно ходит за Янцисом. Вперед и назад, туда и обратно. Из-за того, что все так по-глупому осложнилось, у него появляется чувство, что вообще ничего не выйдет, напряжение спало, вся затея вдруг начинает казаться несерьезной, детской, поиграли и хватит. Но он молчит. Из-за Янциса. Не хочется разочаровывать. Авось, сам поймет.
А за высоким забором идет оживленная, но несколько нереальная жизнь. Трогается какой-то состав, и каждый вагон, прежде чем сдвинуться с места, лязгает буферами. Грохот прокатывается, как многократное удаляющееся эхо. Как только он замирает, начинают скрипеть колеса, натужно, через силу. И так же натужно вторит им паровоз: пых-пых, пых-пых… Гудит рожок, и сразу: кляц-кляц. Стрелку перевели. И маневровая кукушка откликается: ууй! Металлически звякает семафор, словно сковорода упала, и…
— Вот он! — Янцис не говорит, а выдыхает эти слова и останавливается так резко, что Эрик чуть не налетает на него.
— Вот он, проклятый! — Янцис присаживается на корточки, копошится, что-то отодвигает.
У Эрика пробегает по спине противный холодок. Он уже совсем настроился, что сегодня ничего не выйдет, что побродят они, побродят и Янцис махнет рукой: пошли по домам! А теперь придется лезть под забор и делать нечто такое, что представляется ему дурным сном. Он боится? Да, он испугался, сразу, вдруг, оттого и этот омерзительный холодок между лопатками.
То, что они делают, не имеет ничего общего с планом, с тем, который они разработали. В плане не было мокрой земли, а на нее ложишься спиной и медленно проталкиваешь себя в узкую дыру под забором, и комья земли сыплются тебе за воротник, ты растираешь их своим телом и сразу чувствуешь себя грязным. Не было в плане внезапного оглушительного лязга, где-то совсем поблизости, от которого дергаешься, словно тебя ударили, а потом замираешь, не зная, что это, почему, и не связано ли с тобой. А теперь они лежали под товарным вагоном, потому что слева появилась одна фигура, а справа другая, и встретившись, обе фигуры остановились, закурили и повели нескончаемый разговор. Под вагоном остро пахло металлом и чуть сладковато — смазкой. И здесь было сыро, но сырость теперь холодила не спину, а живот и ляжки, забиралась в рукава и штанины, а потом расползалась ознобом от затылка вниз. В плане, перебегая через пути, Янцис не спотыкался о рельсы, не расшибал себе колено и не сидел на земле, кусая губы, чтобы не застонать от боли, и Эрик не присаживался перед ним на корточки, не озирался поминутно и не спрашивал тревожным шепотом: ты сможешь идти? И не было в плане, что дальше Янцис двинется ковыляя, мокрый от холодного пота, и Эрик будет его уговаривать, убеждать: надо вернуться, бикфордов шнур сгорит раньше, чем Янцис отковыляет на безопасное расстояние, а Янцис будет идти вперед, потому что поздно теперь отступать, он, по крайней мере, покажет состав, пусть Эрик сам прикрепит тол к цистерне. И он настоит на своем, Эрик сделает это и подожжет шнур. Когда спичка чиркнет, Янцис побежит прочь от состава, но как побежит, — как собака с перебитой лапой, по-собачьи взвывая от боли, и вслед за ним побежит Эрик, потому что в шнуре только сто сантиметров, сто секунд, отпущенных им, чтобы уйти от смерти. Эрик попытается считать на бегу, но окажется, что на бегу нельзя считать секунды, и вообще, чувство времени искажается, уже должно бы, кажется, грохнуть, а все не грохает и не грохает, и, даже бросившись ничком на землю, они еще долго будут ждать, прежде чем наконец-то грохнет.
Если и не в плане, то в их представлении, вместе с грохотом должно было взвиться пламя, Эрик видел его ослепительно-белым, как искры бенгальских огней, а Ян-цис — кроваво-красным, в окаймлении черного дыма. Но грохот будет, а пламя так и не взовьется к небу, и, слава богу, дальше они поползут все в той же спасительной темноте. Потом, скрытые товарным составом от прожекторного луча сторожевой вышки, они снова поднимутся на ноги и побегут, даже Янцис почти побежит, потому что и у него все будет взвинчено внутри и боль станет как бы чужой. Они побегут, пока из-за последнего вагона не выскочит кто-то и не полоснет по глазам лучом большого армейского фонаря и не крикнет: хальт! Но они не расслышат «хальта», оттого что все вокруг будет оглушающе гудеть — паровозы, сирены и что-то еще, может быть, кровь в ушах. И лишь тут, пожалуй, произойдет нечто предусмотренное планом, хотя, стреляя, ни Янцис, ни Эрик не вспомнят о нем, а машинист в форме немецкого железнодорожника и вовсе не будет иметь ни малейшего представления ни о каком плане. И опять-таки, выпав из его руки, фонарь, слава богу, погаснет, хотя и не должен был бы погаснуть, эти фонари на совесть. А вторая удача — Янцис не выронит свой наган, успеет перехватить его левой рукой и сунуть за пояс, прежде чем пальцы правой онемеют окончательно. Они добегут до лаза, и Эрик поступит как шкурник, если судить опрометчиво, и в высшей степени разумно, если — по существу. Эрик первым проберется в дыру, а Янцис ляжет на землю и даст протащить себя под стеной. Эрик протащит его уже на три четверти, потом на секунду замрет, оттого, что Янцис внезапно отяжелеет, и, хотя ты никогда никого не тащил, сразу ясно — человек либо умер, либо потерял сознание. И опять начнется сплошная бесплановость, потому что, вытащив Янциса и попытавшись взвалить его на себя, Эрик оступится и вместе с ношей полетит в речонку, мелкую, как канава, полузаросшую, но зато полетит с обрыва высотой в два-три метра. Янцис придавит его и, какое-то время спустя, застонет. Наверное, это вода, холодная как могила, приведет его в чувство. Эрик, уже не обычный, нормальный Эрик, а новый, без мыслей, без ощущений, Эрик-робот, взвалит на плечи несообразное, раздражительно стонущее существо и, покачиваясь, побредет по топкому дну.
- Предыдущая
- 25/65
- Следующая