Финист – ясный сокол - - Страница 16
- Предыдущая
- 16/29
- Следующая
Я едва удержался от улыбки: невозможно было поверить, что ссохшийся старик в выцветшей драной рубахе когда-то грёб серебро горстями.
– Значит, это она тебе богатство наведьмовала?
– Не наведьмовала, – поправил Митроха. – Насоветовала.
– Расскажи.
– Не буду. И так много говорю.
– Рассказывай, – потребовал я. – Раз уже начал.
– Ладно, – ответил дед, и почесал живот. – Тебе, молодому, эта наука, может, всю жизнь повернёт. Только уговор – потом не ругай меня за глаза.
– Не буду, – пообещал я, и поднял ладонь, в знак того, что моё слово твёрдое.
– Ведьма, – сказал Митроха, – посоветовала мне забыть про гульбища. И про большие бубны. И про малые бубенчики. Ты, сказала она, хоть и считаешь себя лучшим, но на самом деле – дурак. Выбрось разноцветные порты, не ходи по праздникам забавлять толпу, не скачи в козлячьей маске, не дуди на сопелке, не води медвежат на ошейнике. Это всё, сказала она, низший разряд – а ты поднимайся в высший. Для начала – возьми новое имя. Потом купи мягкие сапоги, построй бобровую шубу, надень бронзовый перстень, и как придёшь в новый город – стучись только в княжьи ворота, и больше никуда. А при себе в мошне имей две-три новых куны, и если пускать не будут – сунь куну, тогда пустят. А как окажешься на княжьем обеде – потешных песен не пой, а затягивай побывальщины и сказы, из прошлых времён, про богатырей-змееборцев, про великанов, про Святогора. А сказы и побывальщины должны быть с ужасными подробностями, чтобы сам князь и его присные вздохнуть не умели. Сказы эти – сам сочини, причём так, чтоб звучало как чистая правда. И каждый сказ должен быть длинный, как волосы княжьих дочерей, чтоб не рассказать ни за один вечер, ни за два. Чем длинней – тем лучше. Так тебя оставят при княжьем доме. А потом, сказала мне ведьма, – самое главное. Тебя начнут звать не на обеды, не на пиры – а на ряды. Не тот шут хорош, которого позвали на пир, а тот хорош, которого позвали на ряд. По вечерам князь уединяется с ближним кругом, с сыновьями, с дядьями, со злыднями, со старшинами, – сидят, рядятся, серебро делят, планы строят. А как устанут рядиться – позовут тебя. И тогда – лови удачу! Открикивай самые наглые песни, глумись над всеми, дерзи, позорь, издевайся: над старшинами, и над злыднями, и над самим князем. Они это любят больше всего: когда им в лицо гадости выкрикивают. Это их поправляет. Это им помогает думать. Никто, кроме шута, князю правды не скажет. Если глумёж пойдёт, как надо – тебя побьют. Может, сильно побьют, рёбра сломают или пальцы. Или зубы выбьют. Придётся терпеть: избежать никак невозможно. Зато потом, когда устанут бить, – отсыпят серебром. У нас везде так: сначала бьют, потом награждают. Серебро спрячь, и продолжай жить подле князя, пока ему не надоест слушать твои сказы и твои глумы. А как надоест князю – тогда собирайся и уходи. Иди в другую сторону, к другому князю. Так посоветовала ведьма, и так я с тех пор много лет делал. Взял себе новое имя: Дерзун. И дела мои пошли в гору. Жизнь началась совсем другая. Летом, пока другие скоморошьи ватаги бродят по миру, с гульбища на гульбище – я сам по себе, на траве лежу, бездельничаю, силу набираю, сказы сочиняю, ем от пуза. Зато осенью, когда князья возвращаются из походов, – я надеваю шубу, нанимаю лодку и уезжаю дело делать. Дерзуна уже ждут: то коломенский князь, то вятский. Я и в Новгороде был, и у древлян. Били, конечно, везде. Оттого у меня и глаз косой, и зубов нет, и спина горбата. Помню, у полоцкого ярла во дворе был глубокий садок, а в садке жил сом-людоед, длиной в четыре сажени, и меня в тот садок бросили, и всех позвали смотреть, как этот проклятый сом меня глодать будет. Но уже стояли холода, сом наладился спать и мной побрезговал. То ли боги спасли меня, то ли моя ведьма почуяла и отшептала беду – не знаю. Так я за много лет всю землю объехал, везде меня привечали, везде мои сказы были по нраву. Слышал сказ про Горына – чудище неубиваемое?
– Слышал, – ответил я. – Говорят, это быль.
Митроха засмеялся.
– Ага, – сказал. – Быль. Это я сочинил.
– Врёшь.
Митроха ещё громче захохотал, скрипучим басом.
– Конечно, вру! Я ж глумила!
Хотел я в сердцах пнуть старика – заподозрил, что он, действительно, всё сочинил, и про князей, и про сома-людоеда. Поглумился над молодым наивным парнем.
Но вдруг услышал в небе свист.
Митроха тоже – поднял лицо и немедленно схватился за нож.
В один миг страх накрыл меня.
Страшно стало не от этого пронзительного свиста – а от того, как скоро и резко старик рванул с пояса медное лезвие.
Всё случилось быстро; я успел только обмочить порты.
Свист стал оглушительным, невыносимым. Возможно, я закричал, но не уверен – теперь уже не вспомнить.
Тень мелькнула над нашими головами, и что-то рухнуло прямо с неба в прибрежную воду; тяжело взлетели брызги.
Митроха лежал, закрыв одной рукой затылок, в другой руке блестел нож. Потом всё стихло.
Мы подождали – но ничего не происходило. Тогда поднялись – Митроха ножом раздвигал темноту – и пошли посмотреть.
У берега, на мелководье, лицом вверх лежал человек.
Я подошёл ближе и узнал Кирьяка, голого по пояс.
Страшная тоска овладела мной; я схватил его за волосы, за локти, вытащил на берег.
Нижнюю часть его лица заливала кровь.
Митроха оттолкнул меня, с неожиданной силой, и приложил ухо к груди Кирьяка.
– Жив, – сказал. – Дышит.
Он несколько раз ударил лежащего по щекам – тот застонал.
Испугались, что захлебнулся, перевернули и подняли ногами вверх, но вода – красная от крови – полилась только из ноздрей.
Стали открывать стиснутый рот – и нашли во рту оберёг, петушиный клюв.
Это клюв Кирьяк подвесил себе на грудь, на гайтане, давеча, когда мы с ним только собирались в Резан; когда поднесли Яриле положенную щедрую требу.
Теперь высохший и твёрдый, как камень, петушиный клюв чья-то безжалостная рука сунула моему другу в самое горло, и я, пока вытаскивал, вспотел от страха.
Но вытащил: и клюв, и гайтан.
Когда вытащил – Кирьяк захрипел, застонал, задышал и открыл глаза, и только тут я понял, что товарищ мой почти невредим.
Я хотел этот клюв тут же и выбросить, – но Кирьяк поднял слабую руку и помешал мне, схватил оберёг, прижал к груди; смотрел, как младенец, беззащитно.
Никогда прежде я не видел его таким: руки тряслись, глаза смотрели в никуда, и в них ничего не было, даже страха: только животное безмыслие.
Мы перетащили его к костру, растёрли грудь, потом спину, в четыре ладони. Митроха держал нож возле себя и всё оглядывался, смотрел в пустое чёрное небо.
– Может, костёр затушить? – предложил я.
– Без толку, – ответил Митроха. – Они в темноте видят.
– И как быть?
– Никак. Проси богов, чтобы нелюдь не вернулся.
Мы оглядели Кирьяка сверху донизу, внимательно, насколько это можно было ночью при свете костра, – но не нашли ни ран, ни порезов.
Нагрели в котле мёда, долго отпаивали, растирали – пока побитый не сел и не попросил поесть: оклемался, значит.
Тут у меня, наконец, отлегло от сердца, и я схватил горячий котёл, в котором мёд грели, и на радостях выхлебал половину.
Не имел никогда друга ближе и верней, чем рыжий Кирьяк. Очень его любил: наглого, поджарого, резкого, совершенно бесстрашного, весёлого. Всегда прислушивался, всегда ценил, всегда оставлял половину от любой хлебной корки.
Горячий мёд ударил в голову, и вспомнились некоторые подробности наших совместных похождений, отчаянные драки с превосходящими силами, молодухи, в которых влюблялись вместе и по очереди, скитания вверх и вниз по Оке и притокам, на плотах, на долблёных лодочках и просто пешком вдоль берегов.
Кем бы я стал без моего друга? Накопил бы на бубен? Научился бы бить в его горло?
Имел бы любовь, успех, славу, серебро?
Никто из нас ничего не добивается в одиночку.
Даже самые крепкие, самые упорные, самые яростные и нелюдимые – побеждают не сами по себе.
- Предыдущая
- 16/29
- Следующая