Выбери любимый жанр

Степень доверия
(Повесть о Вере Фигнер) - Войнович Владимир Николаевич - Страница 20


Изменить размер шрифта:

20

От Москвы три станции проехал церемонный человек с сильно выпяченной грудью и выпученными глазами.

— Молодой человек, не угостите ли папироской, — подошел он ко мне.

Я угостил. Он закурил, поклонился:

— Благодарю вас, позвольте представиться. Литератор Скурлатский.

— Кандидат прав Филиппов, — отрекомендовался я.

— Далеко ли изволите ехать?

— В Швейцарию.

— На отдых?

— На отдых. — Мне наскучило вдаваться в подробности.

— Прекрасная страна, — мечтательно вздохнул Скурлатский. — Какие живописные виды. Между прочим, должен вам сказать, что из Женевы в Лозанну замечательнее всего путешествовать на велосипеде. Прекрасная дорога, прекрасный пейзаж, удовольствие необычайное. А какие люди! Совершенно другой дух. Свободные из поколения в поколение. Культура в самом последнем пастухе невероятная.

— Вы много раз бывали в Швейцарии?

— Бывал, как не бывать, — задумчиво сказал он, пуская дым на оконное стекло. — Всю Европу объездил. Помнится, как-то с Николаем Васильевичем Гоголем поехали мы в Неаполь…

— Вы знали Гоголя? — заинтересовался я.

— Не только знал, но и был весьма дружен, — сказал он со сдержанным достоинством. — Особенно в последние годы, когда Николай Васильевич вообще сторонился людей, чуждых ему по духу. Он часто жаловался, что вокруг слишком мало людей, с которыми можно поговорить. «Для меня, — бывало говаривал он, — вообще уже никого не осталось. После смерти Пушкина только вы да еще два-три человека».

— А Пушкина вы тоже знали?

— Знавал и Пушкина, — вздохнул он. — Учились вместе в лицее.

— Позвольте, — не понял я. — Как это могло быть? Пушкину сейчас было бы за семьдесят, вам же на вид не более пятидесяти.

— Да, да, — покорно согласился Скурлатский. — Я просто раньше пошел учиться.

«Лет за двадцать до своего рождения», — отметил я про себя.

— А простите, какие же книги вы написали? Мне что-то ничего вашего не попадалось.

— Ничего удивительного, — скромно сказал Скурлатский. — Издавать книги — дело в наше время довольно трудное. Серьезные вещи не пропустит цензура, а писать что-нибудь на потеху нашей праздной публике — дело, извините меня, мало привлекательное.

— Но, однако, некоторые все же ухитряются говорить дельные вещи даже и через цензуру.

— В том-то и дело, что ухитряются. Но так можно и самого себя перехитрить. А если написать что-нибудь в полную силу, так где это напечатаешь? Разве что в «Колоколе», а? — Он вдруг приложил руку к груди, выпучил еще больше глаза и засмеялся громким квакающим смехом.

Перестал он смеяться так же неожиданно, как начал.

— Да, — сказал он серьезно. — Литература — дело ответственное и тяжелое. Приходится иногда говорить нелицеприятные вещи не только власть имущим, но и ближайшим друзьям. С Николаем Некрасовым два года не кланялся. Помните эту историю, когда он посвятил стихи Муравьеву, бывшему в то время председателем следственной комиссии по делу Каракозова:

Бокал заздравный поднимая,
Еще раз выпить нам пора
Здоровье миротворца края…
Так много ж лет ему… ура!

Я тогда сказал: «Николай, я тебя понимаю, тебе нужно сохранить журнал, но даже ради такой цели называть палача миротворцем вряд ли стоит». А? Как вы считаете? После этого три года не разговаривали…

— Вы сказали — два.

— Я сказал: два года не кланялись. А не разговаривали три. И что вы думаете? Пошло ему на пользу. «Кому на Руси жить хорошо?» читали? Неплохая вещь, очень неплохая. С отдельными срывами, но неплохая. Кстати, не встречалась ли вам в «Сыне Отечества» моя статья об этом его сочинении?

— Нет, кажется, не попадалась, — смутился я.

— Шаль. За литературой надо следить. Впрочем, статейка у меня, кажется, случайно с собой… — Он полез в боковой карман и достал аккуратно сложенную, потертую по краям вырезку из газеты. — Да, вот она. С вашего разрешения, я вам кусок зачитаю. Так.

Здесь я говорю сперва о рассказах Михаила (я имею в виду Щедрина), а вот дальше… вот оно. «Что же затем касается до стихотворения г. Некрасова „Кому на Руси жить хорошо?“, то мы и продолжение его относим также к лучшим стихотворениям этого поэта, как и начало. Однако местами наш желчный поэт…» Чувствуете определение: «желчный поэт»! …наш желчный поэт стал уже пересаливать. Для примера возьмем описание ярмарки деревенской, когда в лавочку с книгами пришли офени. Юмор этой сцены, так сказать, деланный, неестественный, и остроумие тут натянутое. Она заканчивается несбыточным желанием:

Эх! эх! придет ли времечко,
Когда (приди желанное!..)
Падут понять крестьянину,
Что розь портрет портретику,
Что книга книге розь?
Когда мужик не Блюхера
И не милорда глупого —
Белинского и Гоголя
С базара понесет?

Этого, конечно, я пропустить не смог и говорю: «Смело можно сказать, что такие времена вряд ли когда наступят, и мысль поэта о том, что когда-то наши крестьяне дойдут до того, что станут читать даже Белинского, напоминает собою те бредни, когда русский крестьянин представлялся неразлучным с „Илиадой“ Гомера, читающим ее под ракитовым кустом и увлекающимся красотами этого, бесспорно, великого произведения». А? Каково?

Он снова выпучил глаза, перевел их с меня на Веру, с Веры на Лиду, приложил руку к груди и разразился таким громким квакающим смехом, что ребенок, которого женщина проносила на руках мимо нас, испугался и заплакал.

Глава пятнадцатая

Мы приехали в Цюрих серым апрельским утром. Моросил мелкий дождь. На привокзальной площади столпилась целая вереница фаэтонов, фиакров, обшарпанных карет и открытых пролеток; извозчики понуро мокли на козлах в ожидании пассажиров. Не успели мы выйти из вагона и оглядеться, как к нам подошел маленький, невзрачного вида человек в котелке и пенсне.

— Молодые люди желают снять хорошие комнаты с видом на реку Лиммат? — спросил он по-немецки.

— Что он говорит? — спросила Вера.

Я перевел.

— Яволь, — сказала Вера. — Желаем, и даже очень.

— Вы русские? — насторожился человечек.

— Да, — сказал я. — А что?

Он посмотрел на нас с сомнением и забормотал что-то нечленораздельное, из чего я понял, что жена его боится сдавать комнаты русским, потому что они занимаются политикой и за ними всегда ходят шпионы, присланные из России.

— Ну что ж, — сказал я. — Значит, вы не хотите нас брать?

— Нет, нет, — поспешно сказал он. — Я не против. А сколько комнат вам нужно?

— Три, — сказала Вера и показала на пальцах.

— Нет, — он покачал головой. — Три не годится. Возьмите пять.

— Но нам нужно только три, — сказал я.

— Может быть, вы возьмете четыре?

— Нет, три.

— Ну, ладно, — согласился он, хватаясь за самый большой чемодан.

Мы вышли на площадь.

— Битте! Битте! — закричал извозчик, сидевший на козлах роскошного фаэтона.

— Алеша, — сказала Вера, — давай наймем вон того, на пролетке. А то он сидит грустный, его никто не берет.

— Но ведь дождь, — сказал я. — Вы с Лидой промокнете. А зонтики, кажется, в этом тюке.

— Ничего, — сказала Лида, — не сахарные.

— И к тому же дождь, по-моему, кончается, — сказала Вера, выставляя вперед ладошку.

— Как хотите, — сказал я, и мы направились к пролетке.

Извозчик фаэтона, который терпеливо ожидал окончания наших переговоров, крикнул нашему будущему хозяину:

— Почему они хотят мокнуть под дождем?

— Они иностранцы, — объяснил хозяин.

— Тьфу — сплюнул извозчик на мостовую и закричал новым приближающимся клиентам: — Битте! Битте!

20
Перейти на страницу:
Мир литературы