Острее клинка
(Повесть) - Смольников Игорь - Страница 34
- Предыдущая
- 34/44
- Следующая
Он не сомневался, что она, с ее болезненной скромностью, будет возражать против всяких писаний про ее особу. «Ну, что ж, — решил он, — я постараюсь ничем ей не польстить. Но я прямо, без обиняков напишу и о том, какими сокровищами души, ума и характера она обладает. Пусть Вера не сердится на меня. Я пишу не для нашего с ней удовольствия, а для того, чтобы и сейчас и через время могли люди узнать о том, каковы были русские революционеры».
Он прочитывал Фонтане готовые куски, поэт бурно одобрял:
— Это фрески! Черт возьми, так размашисто и крупно! Вы художник, Николо, вам надо писать такие вещи, а не статьи и переводы.
— А куда денешься от переводов? — Сергею были приятны похвалы, хотя он и делал скидку на восторженность Фонтаны. — Ваш Тревес даже за книгу хочет платить пустяки.
— Он жмот, — морщился Фонтана, словно сам был виноват в скупости издателя. — Что вы хоть переводите?
— Попал как кур в ощип, — смеялся Сергей, — взял для одного нашего журнала немецкий роман с «тенденцией», расхвалили мне его, а оказалось — дрянь. Вот и потею, переделываю да дописываю целыми страницами.
— Вы это называете переводом?
— А что поделаешь? Отказаться уже неудобно. Нашему брату, эмигранту, не так-то просто работу сосватать. Ну да пустяки. Переведу — и с плеч долой. Зато у меня есть другой роман. Вот — Бенито Перес Гальдос. Отличный писатель.
Это с испанского? — удивился Фонтана. — Сколько же языков вы знаете?
— Не так уж много, дорогой Фернандо, — мягко улыбнулся Сергей. — И не все, что должен был бы знать. Польского пока вот не выучил, а ведь поляки наши соседи и друзья в борьбе.
«Этот человек сделает много, — восхищенно думал Фонтана, — он работает, как вол. На кушетку, похоже, сегодня и не ложился. Как вол», — повторил поэт.
Это сравнение лучше всего вязалось с упорством и силой русского, с его внешностью гладиатора и добрым выражением лица. Как вол, не надрываясь, он тянул три тяжелых плуга — переводы и свою необыкновенную книгу. Книга, конечно, являлась главным. Фонтана был горд, что невольно оказался ее «крестным» и что выходила она впервые в свет на итальянском языке.
В редакции «Жала» вместе с платой за газетный вариант Сергей неожиданно получил даровой билет в оперу.
— Нужен фрак? — слегка растерялся он.
— Ну-ка, — попросил Фонтана билет и развернул его, — репортерские места. Не волнуйтесь. Можете ступать так. Вы были в Ла Скала?
— Ни разу.
— О, тогда я пойду с вами!
В поэте заговорил миланец. Фонтана хотел сам повести Сергея и все ему объяснить.
Репортерские места оказались на самой верхотуре, но видно и слышно было хорошо, а пели итальянцы молодцом. Давали «Риголетто». Давно Сергей не получал такого удовольствия. Но было жаль, что нет рядом Фанни.
Театр был полон. Внизу, в партере, сверкали туалеты светских дам. Внешне все было, как несколько лет назад в Петербурге, когда провожали Соню. Но уйти, как тогда, в музыку Сергей не мог. Он чувствовал себя одиноко; Фонтана помочь ему тут не мог. Образ Сони неотступно стоял перед глазами…
Очерк, посвященный Софье Перовской, он писал кровью сердца. Это выражение точно передавало то состояние, когда он работал над ее «профилем». Он получился и пространнее и взволнованнее других. В этом не было умаления роли таких людей, как Лизогуб, Кропоткин, Засулич, Клеменц. Просто Соню он любил больше.
Он написал, например, о том, как по-сыновьи относился скептичный Стефанович к своему отцу, старенькому священнику. Но эту любовь Сергей оценивал больше умом, а не сердцем. Не так, как он воспринимал привязанность Сони к ее матери.
Он не присутствовал при их последнем свидании, но, получив письма из Петербурга, видел все так, словно это происходило на его глазах.
«Мать Софьи Перовской, обожавшая дочь, — заканчивал он свой очерк о ней, — примчалась из Крыма по первому известию об ее аресте. Она видит ее в последний раз в день приговора. Все остальные пять дней под тем или иным предлогом ее каждый день отсылали из дома предварительного заключения. Наконец ей сказали, что она может видеть дочь утром 2 апреля.
Она пришла; но в ту минуту, когда она подходила к тюрьме, ворота распахнулись, и она действительно увидела дочь, — но уже на роковой колеснице…
То был мрачный поезд осужденных к месту казни».
Со слов одной Сониной подруги, Рины, он рассказал во второй части своих очерков о последних днях Сони на свободе после 1 марта.
Она ни за что не соглашалась уезжать из Петербурга. Не хотела верить в то, что Рысаков, бросивший бомбу в царя, духовно сломался и стал выдавать имена своих товарищей. Не знала, что ее уже ищут жандармы и полиция.
Соня верила, что предстоит еще отчаянная борьба, и не желала покидать город, в котором судили ее друзей, ее Андрея…
Когда Рина сказала ей, что участь Желябова, как и других подсудимых, решена, Соня схватила ее за руки и «стала нагибаться ниже и ниже и упала ничком, уткнувшись лицом в мои колени, — Сергей почти буквально повторял в своем очерке сообщенное ему в письме Рины. — Так оставалась она несколько минут. Она не плакала, а вся дрожала. Потом она поднялась и села, стараясь оправиться, но снова судорожным движением схватила меня за руки и стала сжимать их до боли…»
Но она справилась с собой, взяла себя в руки и на вопрос подруги, почему Желябов объявил себя организатором покушения (ведь его арестовали за несколько дней до него), твердо ответила: «Иначе было нельзя. Процесс против одного Рысакова вышел бы слишком бледным».
Да, такой была в жизни героиня его книги.
Кроме «профилей», он написал несколько рассказов о разных случаях из жизни революционеров.
Здесь была история подкопа под полотно Московско-Курской железной дороги; предполагали, что Александр II проследует по ней из Крыма в Петербург и взлетит на воздух.
Участники подкопа знали, какая участь ждет их в случае разоблачения, поэтому в доме, из которого велся подкоп, стояла бутылка с нитроглицерином, которую собирались взорвать в ту минуту, когда полиция станет ломиться в дом; «…невзирая на все опасности, самая искренняя веселость царила в страшном домике, — писал Сергей. — За обедом, когда все сходились вместе, болтали и шутили как ни в чем не бывало. Чаще всех раздавался серебряный смех Софьи Перовской, хотя у нее-то в кармане лежал заряженный револьвер, которым она в случае необходимости должна была взорвать все и всех на воздух».
Рассказал Сергей и о побеге Петра Кропоткина из тюремного госпиталя, о тайной типографии революционеров, об их укрывателях, честных и самоотверженных людях, которые прятали у себя «страшных государственных преступников». Многое из подпольной жизни его друзей проходило вереницей в его рассказах и «профилях». Они приоткрывали завесу над тем, о чем пугливо шептали обыватели в России и о чем совершенно ничего не знала Европа.
«Самое опасное, — размышлял Сергей, — изоляция, неведение и ложь. Что знают о нас в Европе? Что знают о нас в России? У обывателей самые дикие взгляды. Мнение общества питается тем, что ему подсунут продажные писаки. Подло и глупо. Революционеры — исчадия ада. Нигилистки — стриженые девки. Разбивать эти предрассудки! У здравомыслящих людей должно быть верное понятие о том, кто мы такие и чего мы жаждем. А тех, у кого есть сердце, надо склонять на нашу сторону».
В общении с Фонтаной — а он был единственным человеком, с которым Сергей тесно сошелся в Милане, — Сергей понял, как много можно сделать нелживым словом. Сергей переживал небывало радостное, пьянящее чувство, — кажется, вновь получал возможность приносить настоящую пользу своим друзьям, боровшимся в России.
Сергей не подозревал о том, что в это время ему из Петербурга идет то самое письмо, которое он с таким нетерпением и надеждой ждал все эти эмигрантские годы.
- Предыдущая
- 34/44
- Следующая