Антология русского советского рассказа (30-е годы) - Горький Максим - Страница 39
- Предыдущая
- 39/122
- Следующая
«Строить планы на отдаленное будущее — значит быть явным сумасшедшим» — это изречение часто можно было услышать от Воробьева.
И все, что он делал на земле за свою жизнь, сводилось только к тому, чтобы сделанное тут же вышутить, сказать с ядовитой улыбочкой: «Эхма-хма… Делаем, делаем что-то там такое, а зачем?» — вздернуть плечами, махнуть правой рукой, а левой осторожно пригладить височки.
Между тем это был плотный, вполне благополучный физически человек, с совершенно не дающим о себе знать каменно-здоровым сердцем, с большой угловатой головою. И нельзя сказать, чтобы взгляд его был недобрый, как бывают взгляды исподлобья, искоса и вскользь; нет, голову он держал прямо, смотрел на всех светло, любил каламбуры, что же касается анекдотов, то признавал их величайшими произведениями словесного творчества.
В молодости он был врачом на золотых приисках в Сибири и там разбогател как-то, может быть и не слишком желая разбогатеть. Во всяком случае, он остановился в накоплении богатства, на крупных, правда, деньгах, но остановился, не пошел дальше, как сделал бы на его месте кто-либо другой. Он приехал в Харьков, где учился когда-то, здесь защитил магистерскую и докторскую диссертации — работы по гистологии — и в другом провинциальном университете получил кафедру.
Однако уже через шесть-семь лет он решил, что не рожден профессором. Между тем он женился на одной из своих учениц, благоговевших перед гистологией и его в этой области работами. Она была скромная, трудолюбивая женщина, одна из первых женщин-врачей в России. Ей было около тридцати лет, ему было сорок в то время, когда он решил связать свою жизнь с ее жизнью; но он сделал и это без большого увлечения, как делал все вообще, за что ни брался.
Без увлечения же, всегда спокойно и ровно читал он и свои лекции студентам. Он говорил им: «Помните, что когда бы вы ни взялись за микроскоп изучать строение ткани растительной или животной, вы будете иметь дело с мертвою тканью. И что бы ни сказала вам наука о процессе жизни вообще, самый акт зарождения жизни навсегда останется вне сферы ее компетентности…»
В 1878 году, имея всего сорок пять лет от роду, Воробьев вышел в отставку, приехал с женою на Южный берег Крыма; у самого моря, в том месте, где речка, почти пересыхающая летом, впадала в море, купил он большой участок земли с садом и виноградником, прельстивший его больше всего тем, что росли на нем три мощных платана, по-местному — чинары. Был очень жаркий день, когда гулял Воробьев по берегу моря, а под платанами лежала густая прохладная тень.
Воробьев продекламировал (без увлечения) две строчки из Лермонтова:
оглядел сад, виноградник, а дня через два после того совершил купчую, не торгуясь.
И в это же лето в саду своем поставил он домик для сторожа, а весь участок обнес прочной железной оградой на фундаменте из местного гранита двух цветов — синего и красного — вперемежку. Искусные каменщики — греки терпеливо обтесывали каждый кусок и пригоняли камень к камню так, чтобы аккуратно скрепленные цементом куски дали бы самую красивую мозаику, какая только возможна в подобном деле.
Те же каменщики-греки на следующий год из того же гранита сложили двухэтажный обширный дом около трех платанов. Отделкой же дома в мавританском стиле были заняты целое лето выписные мастера. Занимала ли вычурная резьба по дереву и гипсовая лепка самого Воробьева? Нет, он относился к этому без заметного пристрастия, но научный склад его ума требовал от мастеров выдержанности стиля, точности рисунка и чистоты отделки.
Искренне любовались этим невиданным в их деревне чудом строительного искусства только местные жители. В своих круглых черных смушковых шапках они толпились около железной ограды и восхищенно щелкали языками: «Це-це».
И, называвший явным сумасшествием всякие вообще планы на отдаленное будущее, еще сорок лет прожил в этом своем доме Воробьев Николай Ефимович. Будучи врачом, он ожидал страшных и непреодолимых медициной болезней, как рак внутренних органов, или злокачественная саркома, или прочее подобное, но ничего такого с ним не случилось. Он же, по создавшейся уже привычке, продолжал заниматься гистологией.
Он прекрасно обставил свой рабочий кабинет приборами; он следил за всем, что появлялось в его науке на языках наиболее культурных народов; росла с каждым годом его библиотека. Но в то же время росло и его хозяйство.
Так как виноград его оказался винных сортов, а не столовых, и такой же винный виноград был на трех других смежных виноградниках, прикупленных им впоследствии, то он завел виноделие, и портвейн Воробьева получил даже некоторую известность среди тонких знатоков и любителей.
С годами установилось, что сад, виноградник, и винный подвал около дома, и рабочий кабинет в доме сосредоточили на себе все интересы жизни Воробьева. Тот строгий режим, который он завел, не то чтобы был им обдуман заранее и неукоснительно проводился в жизнь, нет, он просто вылился сам собою из той случайной обстановки, в какую пришлось попасть, и из тех случайных знаний, какими удалось запастись. Отнюдь не прибегая к злой над собой шутке, Воробьев любил говорить: «Когда нет ни к чему особенной склонности, отчего не заняться и гистологией? Чем не наука?..»
И все-таки жена его Александра Павловна, у которой было кроткое круглое лицо с участливыми глазами, была убеждена в том, что он шутит, что он ценит свои научные труды, как ценила их выше всего она сама, заведя строжайший порядок в десятке строгих по виду высоких книжных шкафов из красного дерева, украшенных резьбою. Резные дубовые, в стиле немецкого ренессанса, были и сервант, и стенные часы, и дюжина стульев в столовой. На дверцах серванта были вырезаны две сцены из Библии: вран, приносящий кусок хлеба пророку Илии, и пророк Самуил, помазанием ставящий молодого Саула на царство.
Так протекала под тремя платанами, распростершими толстые, как стволы вековых деревьев, свои сучья шатром над крышей дома Воробьева, размеренная и не допускающая никаких осложнений и потрясений бездетная воробьевская жизнь.
Платаны стали уже в три обхвата, их даже и Воробьев ценил и уважал за безболезненность, могучий рост, непроглядное зеленое облако широких листьев, наконец, и за нежный телесный оттенок их гладкой желтой коры, кое-где тронутой, как веснушками, пятнами других, более густых тонов.
Правда, около дома он насажал и других южных деревьев: магнолий, мимоз, лавров, тиссов, — и весь дом обвила пышно цветущая лиловыми кистями пахучая глициния, но платаны все-таки оставались как бы хозяевами здесь, а остальные были как скромные гости. Кстати, редким, правда, гостям своим в первую голову показывал со всех сторон Воробьев именно эти платаны, под которыми стояли широкие зеленые скамейки.
Размеренно живущие супруги Воробьевы звали друг друга на «вы» и по имени-отчеству. Однако и всю многочисленную прислугу свою называли они тоже по имени-отчеству и на «вы», и даже тринадцатилетняя девочка Даша, дочь ночного сторожа, была у них Дарья Степановна.
Впрочем, в глубокой старости, до которой дожили они оба, в них пробудилась нежность друг к другу, и она называла его «Милочкой», он ее «Дитечкой».
На семьдесят восьмом году жизни Воробьев заметил, что ему изменяет правый глаз, тот самый, которым он наблюдал в микроскоп строение тканей. Он сказал об этом жене:
— Дитечка, плохо дело! Подает в отставку глаз.
— Как же так? Как же так? — встревожилась Дитечка. — Вы бы полечились, Милочка.
— Бесполезно, Дитечка… В моем возрасте это законно… и неизлечимо. Нет, абшид, абшид правому глазу… Потом, по симпатии, и левому, конечно, будет отставка, но я все-таки напишу о зарождении жизни. Я уже близок к решению этого вопроса, и я успею.
Это случилось в 1911 году летом, когда особенно мила была густая над домом тень платанов. И всплеснувшая руками от ужаса седенькая Дитечка увидела, что она все-таки была права, что у Милочки была затаенная, глубоко запрятанная цель жизни: постигнуть эти таинственные законы зарождения живой жизни в самой глубине их, в первооснове.
- Предыдущая
- 39/122
- Следующая