Ветка кедра - Костман Олег - Страница 39
- Предыдущая
- 39/61
- Следующая
Кто же он, неизвестный земляк, подаривший миру главные слова эпохи? И каким образом я смогу сделать их достоянием человечества? Наступил вечер, но я все не мог успокоиться. И даже когда пошел спать, долго ворочался в постели, вспоминая каждое сказанное гостем слово…
А утром меня разбудил телефонный звонок. Голос в трубке, показавшийся страшно чужим, произнес только три слова:
— Ильи больше нет…
— Что вы сказали? — автоматически переспросил я с подсознательной надеждой, что ошибся, чего-то недослышал, не так понял…
Впрочем, такие известия всегда обрушиваются неожиданно. Но Илья… Кто угодно, только не он! Что случилось? Почему? Какая-то нелепая катастрофа… Как он себе позволил? Все живы, а его уже нет… Мозг сразу распух от множества подобных вопросов. В эти минуты они вовсе не кажутся нелепыми, словно от кого-то зависит, устранив всеобщую несправедливость, сделать все по-другому, словно на вопросы эти можно дождаться ответа…
Во мне будто оборвалась какая-то струна. А ведь я, пожалуй, даже не мог бы назвать его своим другом.
Но мне всегда нравилось бывать у него. В его присутствии сразу становилось как-то удивительно легко — еще ни о чем не спросив, даже не сказав ни слова, он словно уже принимал на себя тот незримый, но подчас такой тяжелый груз, который камнем лежал у вас на душе. С ним всегда было интересно поговорить — он умел взглянуть на многие вещи с совершенно неожиданных точек зрения. С ним хорошо было даже просто молчать: сидеть в одной комнате, заниматься каждому своими делами и молчать — час, и два, и три… Господи, да не о том я говорю — разве это главное?.. А еще ему можно было выложить все, ничего не утаив — без опаски, что это будет встречено ответным потоком притворно-показного сочувствия, демонстрацией строго дозированной откровенности или пошловатой бодряческой улыбочкой — мол, брось расстраиваться, другим бы твои заботы… Бывали случаи, когда, повинуясь какому-то внезапному порыву, перед ним начинали исповедоваться совершенно незнакомые люди. Не совета искали они — он редко давал кому-нибудь советы — понимания.
Только такое случалось нечасто. Большинству он казался весьма недалеким суховатым молчуном, равнодушным к радостям жизни. Основания для этого имелись: он никогда не стремился быть модным — ни в одежде, ни в интересах, ни в пристрастиях, избегал обычно шумных компаний. А если все же оказывался в них, то предпочитал молчать сам и не разделял всеобщих восторгов теми, кого обычно называют душой общества. Прочная репутация неудачника сложилась у него и в личной жизни, и в служебных делах. Давно обогнали его на должностной лестнице те, кто пришел работать значительно позже. А он все сидел за тем же самым столом, куда его посадили в первый день, и на той же самой ставке, которая значилась в приказе о его зачислении на работу.
Мне и другим, кто был знаком с ним получше, все это казалось странным — ведь мы-то знали, каким ярким и остроумным собеседником он может быть, какая огромная эрудиция скрывается за его почти всегдашней отрешенностью и молчанием. Но мало ли как может складываться у человека жизнь!
И вдруг такая развязка!
Я тут же отправился к нему. Весь день заняли обычные в этой ситуации хлопоты — надо было помочь родственникам и тем немногим, кто пришел разделить их горе, проделать все неизбежные в таких случаях процедуры. На следующий день мы хоронили его. Моросил нудный дождь. Все прошло тихо и незаметно, без громких речей и пышных венков.
Занятый этими печальными обязанностями, я совсем забыл о своем таинственном госте. И лишь вечером, дома, когда я опять услышал негромкий стук в дверь, вспомнил о нем и понял — он вернулся.
Честно говоря, сейчас у меня не было никакого желания его видеть. Не зажигая света, сидел я в сгустившихся сумерках с фотографией Ильи в руках. Не до гостей мне было в эту пору. И я подумал, что впущу его лишь на несколько минут — только чтобы сказать, что у нас, в двадцатом веке, случаются такие ситуации, когда простительны нарушения обещаний.
Но не сказал ни слова.
Потому что когда он вошел, включил свет и положил на стол принесенную стопку папок — обычных картонных папок, которые всегда можно купить в любом магазине канцтоваров, — все поплыло у меня перед глазами. На корешке каждой из них я увидел надпись, сделанную характерным размашистым почерком, не узнать который было невозможно. Точно такими же легкими летящими буквами была надписана фотография в моих руках.
— У меня в запасе два часа. Я проведу их у вас, — безо всяких предисловий спокойно сказал гость. — Просмотрите то, что я принес. Может быть, вам потребуются от меня какие-нибудь пояснения…
— Это в самом деле главные слова эпохи?
— Да…
Дрожащими пальцами я развязал тесемки первой папки. Края папки были слегка обгоревшими, словно кто-то бросил ее в огонь, но огонь этот вдруг погас… Сердце колотилось так, что, казалось, вот-вот вырвется из груди. Вот ведь как обернулись события…
— Это и есть то, что сильнее времени?
— Да…
Пальцы стали совсем непослушными — из рук выпали и веером рассыпались по полу аккуратные машинописные листки. Я неловко собрал их и стал читать.
Впоследствии я очень внимательно перечитывал все, что было в папках. Но ни в тот самый первый момент, когда потрясенный и ошеломленный открывшимся мне, я торопливо пробегал глазами страницу за страницей, ни потом, когда методично вчитывался в каждую строчку, я так и не смог раскрыть заключенный в них секрет гениальности. Только много позже я понял: никакого такого секрета здесь и не удастся обнаружить, потому что гениальность — это вовсе не сумма неких приемов, которые всегда можно повторить, а нечто совсем иное, постигать которое надо только самому и каждый раз заново…
…Гость сидел в кресле, рассеянно глядя перед собой. Казалось, до меня ему не было никакого дела. А я все перелистывал страницы, не в силах оторваться от рукописей Ильи. Я читал о вещах, которые происходят каждый день, и о том, чего не может быть никогда. Все это самым тесным образом переплеталось, образуя удивительно ограниченный мир, все жило и светилось. Многое здесь было непривычным, странно парадоксальным — чтобы постичь внутреннюю логику написанного, требовалось сделать некоторое усилие, отойти от устоявшихся представлений, быть готовым к тому, что нечто великолепно знакомое вдруг предстанет перед тобой в небывалом ракурсе. Но ведь гений — на то и гений, чтобы взламывать устоявшуюся привычность, приносить в мир не только новые мысли, но и сам образ мышления, рожденный необъяснимым взрывом внезапного озарения, взрывом, зачастую испепеляющим и самого создателя шедевра.
Книга века… А ведь и написать-то успел всего ничего, подумалось мне об Илье. И ни разу даже не заикнулся, что пишет… Какая же сила заставляла его столько лет, забывая обо всем, изо дня в день корпеть, склонившись над своими твореньями? Ведал ли он, что будет значить для грядущих веков написанное им?
И вдруг в сознании молнией пронеслась страшная мысль.
— Преступник! — яростно закричал я, бросаясь на своего гостя. — Преступник! Ты знал, что так случится, и ждал, даже не пытаясь помешать этому!
Впоследствии мне всегда будет очень неприятно вспоминать о том, что произошло в следующие секунды. Таким я себя никогда не помнил. Я был готов вцепиться ему в глотку, душить его, раздирать на части. Только руки, уже почти впившиеся в незнакомца, вдруг на толкнулись на какую-то незримую преграду.
Гость сидел не шелохнувшись, все так же рассеянно глядя перед собой. И от этого его невозмутимого спокойствия я распалялся еще больше. Ненависть душила меня, я колотил кулаками по невидимой стене, разделившей нас, и исступленно кричал:
— Ведь ты мог, ты все мог! Но тебе дела не было до живого человека! Тебе были нужны только эти проклятые бумажки! Да гори они все синим пламенем — только бы он сейчас был жив!
— Рукописи не горят! — жестко отчеканил посланец будущего.
- Предыдущая
- 39/61
- Следующая