Выбери любимый жанр

Николай Гумилев глазами сына - Белый Андрей - Страница 67


Изменить размер шрифта:

67

Яркими образцами философской поэзии Гумилева были три стихотворения под общим заглавием «Душа и тело». Они, возможно, являются частью большого эпического замысла, который остался неосуществленным. Э. Голлербах иронически замечал, что «Гумилев размахивается на подобие Гете или Данте». Едва ли ирония Голлербаха уместна, тем более что Гумилеву судьба не дала времени, чтобы довести до конца произведение, которое должно было стать главным в его поэзии.

Темой этого произведения, вероятно, должно было стать единство материального и невидимого, духовного мира, проступающее во всех явлениях.

Чтобы существовать, приходилось общаться с представителями нового режима. Чуковский записывал в дневнике 1920 года: «Я сделался перипатетиком: бегаю по комиссарам и ловлю паек. Иногда мне из милости подарят селедку, коробку спичек, фунт хлеба — я не ощущаю никакого унижения и всегда с радостью — как самец в гнездо — бегу на Манежный, к птенцам, неся на плече добычу. Источники пропитания у меня такие: Каплун, Пучков, Горохр и т. д. Каплун — приятный, с деликатными манерами, тихим голосом, ленивыми жестами — молодой сановник. Склонен к полноте, к брюшку, к хорошей барской жизни. Обитает в покоях министра Сазонова. У него имеется сытый породистый пес, который ступает по коврам походкой своего хозяина».

Борис Гитманович Каплун — управделами Петросовета, в его ведении всё — пайки, дрова, квартиры и даже должности с зарплатой. Когда Чуковский с Гумилевым зашли к нему, Каплун выставил на стол бутылку вина и дореволюционное печенье. Уплетая печенье, Корней Иванович рассматривал книгу Мережковского с льстивой и подобострастной надписью Каплуну, а Гумилев один прикончил бутылку.

Однажды кто-то принес на заседание редакционной коллегии «Всемирной литературы» парижскую газету «Последние новости» со статьей уже эмигрировавшего Мережковского «Открытое письмо Уэллсу». Забыв, как он лебезил перед Максимом Горьким, униженно прося переиздать, для гонорара, его романы, теперь Мережковский писал: «Горький будто бы спасает русскую культуру от большевистского варварства. Я одно время сам думал так, сам был обманут, как вы. Но когда испытал на себе, что значит „спасение“ Горького, то бежал из России. Я предпочитал быть пойманным и расстрелянным, чем так спастись.

Знаете ли, мистер Уэллс, какой ценой „спасает“ Горький? Ценой оподления.

Нет, мистер Уэллс, простите меня, но ваш друг Горький — не лучше, а хуже всех большевиков, хуже Ленина и Троцкого. Те убивают тело, а этот убивает и растлевает души. Во всем, что вы говорите о большевиках, узнаю Горького».

«Письмо» возмутило сотрудников «Всемирной литературы». Гумилев, «железный человек», как называли его в шутку за непоколебимую защиту достоинства писателя, был оскорблен смертельно. Ведь получалось, что Горький «оподлил» всех, кто с ним сотрудничал. Что все они — голодные, гонимые властями писатели — стали подлецами только потому, что пытаются сохранить русскую культуру.

Он тут же подготовил ответ в газету «Последние новости» от имени коллегии издательства: «В зарубежной прессе не раз появлялись выпады против издательства „Всемирная литература“. Говорилось только о невежестве сотрудников и неблаговидной политической роли, которую они играют. Относительно первого, конечно, говорить не приходится. Люди, которые огулом называют невежественными несколько десятков профессоров, академиков и писателей, насчитывающих ряд томов, не заслуживают, чтобы с ними говорили. Второй выпад мог бы считаться серьезнее, если бы не был основан на недоразумении.

„Всемирная литература“ — издательство не политическое. Его ответственный перед властью руководитель Максим Горький добился в этом отношении полной свободы для своих сотрудников. Разумеется, в коллегии экспертов, ведающей идейной стороной издательства, есть люди самых разнообразных убеждений, и чистой случайностью надо признать факт, что в числе шестнадцати человек, составляющих ее, нет ни одного члена Российской Коммунистической партии. Однако все они сходятся на убеждении, что в наше трудное и страшное время спасение духовной культуры страны возможно только путем работы каждого в той области, которую он свободно избрал себе прежде. Не по вине издательства эта работа его сотрудников протекает в условиях, которые трудно и представить себе нашим зарубежным товарищам. Мимо нее можно пройти в молчании, но гикать и улюлюкать над ней могут только люди, не сознающие, что они делают, или не уважающие самих себя».

После бурного обсуждения Горький предложил не вступать в дискуссию и письма не публиковать.

На святках в Институте искусств в бывшем особняке Зубова был устроен вечер-бал для литераторов, художников, музыкантов, актеров. В тускло освещенном несколькими электрическими лампочками зале двигалась толпа, одетая в свитеры, потертые шубы с траченными молью воротниками, в валенках или теплых калошах. Было страшно холодно, изо ртов шел пар.

Гумилев появился в зале во фраке, с женой, Анной Николаевной, в темном открытом платье, и ее подругой. Проходя по залу, Гумилев величественно раскланивался направо и налево, всем своим видом показывая: ничего особенного не произошло. Что — революция? Не слыхал!

Отыскав возле прохода свободные места, он усадил своих дам, а сам куда-то отлучился. Поэт Илья Садофьев, оглядываясь в поисках свободного места, бесцеремонно уселся рядом с Гумилевой. Вернувшись, Гумилев вспыхнул, пригрозил подлецу пощечиной. Садофьев вскочил и вышел из зала.

Завершился 1920 год. На юге, в Крыму, рухнул последний оплот Белого движения. Советская власть укреплялась. Усилились репрессии, ужесточилась цензура.

В холодный январский вечер по пустынному Невскому навстречу ветру, гнавшему поземку, шли Гумилев и престарелый Василий Немирович-Данченко. Говорили о том, что жизнь словно стиснута железными тисками. Гумилев твердо заявил, что ни переворота, ни Термидора не будет. И что одни безумцы могут устраивать заговоры против этой власти.

Кроме Института живого слова Гумилев организовал студию «Звучащая раковина», в которой его лекции слушали совсем юные поклонники поэзии. Николай Степанович решил создать Цех поэтов, третий по счету. Главным синдиком стал он сам, помощником синдика — Лозинский, мастерами — Г. Иванов и Адамович, звания подмастерья удостоился Оцуп, учениками были Сергей Нельдихен, Константин Вагинов, Ирина Одоевцева, Всеволод Рождественский. Занятия посещали также сестры Наппельбаум, Николай Чуковский, Петр Волков, Валентин Миллер, Наталья Сурина.

В Цехе царила строгая дисциплина. Собирались в назначенные дни на квартире Гумилева на Преображенской улице или в фотографическом ателье Наппельбаума. Новые стихи разбирались детально, строка за строкой и слово за словом; выбор тем для стихов, их композиционное построение предоставлялись каждому пишущему по его выбору. Иванов с антикварной точностью воспроизводил обстановку прошлого века. Адамович писал лирические стихи о своем конфликте с эпохой, Сергею Нельдихену отвели область лирических сентенций в возвышенном «библейском» стиле, Константин Вагинов развивал мотивы античной поэзии, Всеволод Рождественский описывал деревенские пейзажи в стиле Кустодиева, Ирина Одоевцева подражала старинным английским балладам.

Настоящее имя Одоевцевой Ираида Густавовна Гейнике. Стройная, с ярко-рыжими волосами и зелеными глазами, всегда с пышным бантом на затылке, она была родом из прибалтийских немцев; рано выйдя замуж за адвоката Попова, она уже рассталась с ним.

«Однажды, — рассказывал Всеволод Рождественский, — когда мы собрались у Гумилева, он сообщил нам радостную весть. Издательство „Мысль“ решило выпустить три небольших сборника поэтов Цеха. Один сборник был предоставлен Иванову, другой мне. Кто станет автором третьего сборника? И тут Гумилев сказал, что эту честь нужно предоставить единственной даме нашего цеха — Раде Густавовне.

Так вот. Оказалось, что ее стихов не хватает и на самый скромный сборник. Тогда Гумилев предложил остальным членам принести в следующий раз, в порядке цеховой дисциплины, стихи, написанные в ключе и тональности Рады Густавовны, Пример подал сам Великий синдик. В числе других стихи принес и я. Это о статуе в Летнем саду…

Теперь оставалось только дать будущему сборнику название. Кто-то предложил назвать его „Дворец чудес“. Гумилев заметил, что при этом вспоминается Андерсен, так что лучше назвать сборник в английском духе: „Двор чудес“. А имя автора? „Рада“ звучало хорошо, но Гейнике как-то не подходило <…>. Гумилев, сидя спиной к книжному шкафу, протянул руку и вытащил за корешок первую попавшуюся книгу. Ей оказалась „Русские ночи“ князя Одоевского — сказочника и романтика.

— Вот и псевдоним, — сказал Гумилев, — Ирина Одоевцева.

Все согласились, что „крещение“ удачное: имя звучало интригующе и романтично. Так родилась новая русская поэтесса».

67
Перейти на страницу:
Мир литературы