Николай Гумилев глазами сына - Белый Андрей - Страница 49
- Предыдущая
- 49/142
- Следующая
Гумилев страшился одного: что он вдруг не успеет на войну.
Он отправился в воинское присутствие, подав прошение не об отсрочке, а о призыве. При освидетельствовании еще в 1907 году Гумилева признали совершенно неспособным к военной службе. Полистав дело, полковник отказал в его просьбе о немедленной отправке на фронт.
На другой день Гумилев поехал на Варшавский вокзал проводить брата. Жена Мити гостила у своей матери в Витебской губернии, и провожал его только племянник, Коля-маленький. Оказалось, что его, несмотря на белый билет, берут в армию. Добиться этого было просто: пойти не к начальнику, а к писарю и не пожалеть нескольких рублей. Свое призывное свидетельство Коля-маленький оформил за полчаса.
Что предпринял Гумилев, к кому обратился, неизвестно, но уже 30 июля получил свидетельство, подписанное доктором медицины Воскресенским: «Николай Степанович Гумилев, 28 л[ет] от роду, по исследовании его здоровья, оказался не имеющим физических недостатков, препятствующих ему поступить на действительную военную службу, за исключением близорукости правого глаза и некоторого косоглазия, причем, по словам Гумилева, он прекрасный стрелок».
На очередном заседании редакционной коллегии «Аполлона» Гумилев появился с обстриженной под машинку головой и объявил, что на днях он уезжает в действующую армию: рядовым, вольноопределяющимся лейб-гвардии Ее Величества государыни императрицы Александры Федоровны уланского полка.
24 августа Гумилев был зачислен в 1-й эскадрон и прибыл в Кречевицы Новгородской губернии, где новобранцам предстояло пройти короткую подготовку — строй, стрельбу и верховую езду. Как раз из-за неумения ездить верхом более половины новобранцев отправились в пехоту. Николай Степанович хорошо держался в седле и метко стрелял, но пришлось отрабатывать навыки верховой езды по всем правилам этого искусства. Кроме того, он брал уроки владения шашкой и пикой у опытного улана, по целым часам отрабатывая приемы ближнего боя.
Все в новой жизни нравилось Гумилеву: и строгая дисциплина, и отношения с офицерами, и разговоры с солдатами, когда не нужно было постоянно обдумывать каждое слово, как принято в обществе. В первые же дни он подружился с вольноопределяющимся Янышевским, умным и симпатичным человеком, немного старше Гумилева. Лежа перед сном на двухэтажных нарах, Гумилев рассказывал о своих путешествиях по Абиссинии, об охоте на льва и леопардов, о горных перевалах и реках, кишевших крокодилами. Янышевский слушал с восторгом. Мечтали, как после войны вдвоем поедут на два года на Мадагаскар.
Пребывание в запасном эскадроне затягивалось. Гумилев скучал и злился на вынужденное безделье. Хотелось поскорее испытать себя под огнем противника. Внешне он всегда был спокоен, даже флегматичен, но это был результат тренировки воли.
С фронта поступали тревожные вести. Блестяще начатое наступление генерала Самсонова провалилось. Корпус попал в кольцо и сдался, генерал застрелился. Поползли слухи о командующем 1-й армией Ренненкампфе, делались намеки на измену.
Наконец 28 сентября эскадрон был направлен к границе Восточной Пруссии, где стоял штаб уланского полка. А 17 октября Гумилев принял «боевое крещение».
«Этот день навсегда останется священным в моей памяти, — писал Гумилев в „Записках кавалериста“. — Я был дозорным и в первый раз на войне почувствовал, как напрягается воля, прямо до физического ощущения какого-то окаменения, когда надо одному въезжать в лес, где, может быть, залегла неприятельская цепь, скакать по полю, вспаханному и поэтому исключающему возможность быстрого отступления, к движущейся колонне, чтобы узнать, не обстреляет ли она тебя. И в вечер этого дня, ясный, нежный вечер, я впервые услышал за редким перелеском нарастающий гул „ура“, с которым был взят В[ладиславль]. Огнезарная птица победы в этот день слегка коснулась своим огромным крылом и меня.
На другой день мы вошли в разрушенный город, от которого медленно отходили немцы, преследуемые нашим артиллерийским огнем. Хлюпая в липкой черной грязи, мы подошли к реке, границе между государствами, где стояли орудия… По трясущемуся, наспех сделанному понтонному мосту наш взвод перешел реку». Они теперь были в Германии. «Я часто думал с тех пор, — продолжает Гумилев, — о глубокой разнице между завоевательным и оборонительным периодами войны. Конечно, и тот и другой необходимы лишь для того, чтобы сокрушить врага и завоевать право на прочный мир, но ведь на настроение отдельного воина действуют не только общие соображения, — каждый пустяк, случайно добытый стакан молока… Свой собственный удачный выстрел порой радует больше, чем известие о сражении, выигранном на другом фронте».
Вот как Гумилев описывает наступление: «В одно прекрасное, даже не холодное, утро свершилось долгожданное. Эскадронный командир собрал унтер-офицеров и прочел приказ о нашем наступлении по всему фронту. Наступать — всегда радость, но наступать на неприятельской земле — это радость, удесятеренная гордостью, любопытством и каким-то непреложным ощущением победы. Люди молодцеватее усаживаются в седлах. Лошади прибавляют шаг…
Время, когда от счастья спирается дыхание, время горящих глаз и безотчетных улыбок.
Справа по три, вытянувшись длинной змеею, мы пустились по белым, обсаженным столетними деревьями дорогам Германии. И хотя каптенармусы и походные кухни остались далеко позади, хотя отступающий противник пытался задержаться за каждым прикрытием, огрызаясь шрапнельными разрывами — совсем как матерый, привыкший к опасным дракам волк, — это ничуть не омрачало торжества победителей».
Вечером, лежа в халупе, где под кроватью кудахтали куры, а под столом стоял баран, Гумилев записывал на вырванном из ученической тетради листке стихотворение:
Гумилев действительно верил, что он не может погибнуть, потому что он — часть России, а такая страна, такой народ погибнуть не может. Разумеется, поэт в бою испытывал страх, но умел его скрывать. Вновь откроем «Записки кавалериста»:
«На той дороге, по которой я только что проехал, кучка всадников и пеших в черных жутко-чужего цвета шинелях изумленно смотрела на меня. Очевидно, меня только что заметили. Они были в шагах тридцати.
Я понял, что на этот раз опасность действительно велика. Дорога к разъезду мне была отрезана, с двух других сторон двигались неприятельские колонны. Оставалось скакать прямо на немцев, но там далеко раскинулось вспаханное поле, по которому нельзя идти галопом, и я десять раз был бы подстрелен, прежде чем вышел бы из сферы огня. Я выбрал среднее и, огибая врага, помчался перед его фронтом к дороге, по которой ушел наш разъезд. Это была трудная минута моей жизни. Лошадь спотыкалась о мерзлые комья, пули свистели мимо ушей, взрывали землю передо мной и рядом со мной, одна оцарапала луку моего седла. Я, не отрываясь, смотрел на врагов. Мне были ясно видны их лица, растерянные в момент заряжания, сосредоточенные в момент выстрела. Невысокий, пожилой офицер, странно вытянув руку, стрелял в меня из револьвера. Этот звук выделялся каким-то дискантом среди остальных. Два всадника вскочили, чтобы преградить мне дорогу. Я выхватил шашку, они замялись. Может быть, они просто побоялись, что их подстрелят свои же товарищи.
Все это в ту минуту я запомнил лишь зрительной и слуховой памятью, осознал же это много позже. Тогда я только придерживал лошадь и бормотал молитву Богородице, тут же мною сочиненную и сразу забытую по миновании опасности».
- Предыдущая
- 49/142
- Следующая