Астрид Линдгрен. Этот день и есть жизнь - Андерсен Йенс - Страница 18
- Предыдущая
- 18/82
- Следующая
«Все сливалось в единое острое переживание счастья от книги и солидарности с юным Гамсуном и всеми, кто ходил голодным по всем большим городам мира. Как вот, например, я – ну да, ну да, я, конечно, даже близко не голодала, как Гамсун, который, расхаживая по Христиании[10], жевал кусочек дерева. В Стокгольме я просто никогда не бывала по-настоящему сытой. Но и этого хватало, чтобы отождествить себя с безумным юношей из Христиании, и подумать только, что он смог написать такую захватывающую и ужасно забавную книгу о голоде».
В том, как Гамсун описывал борьбу человека с одиночеством, было что-то знакомое и успокаивающее. А зримое описание бедного потрепанного героя прямо-таки подбадривало: его одежда становится все оборваннее, самая распоследняя вещица отдана в заклад, и тем не менее среди этой безнадежности он сохраняет достоинство и юмор. Все же Астрид была не одна со своим одиночеством в Стокгольме – был и герой Гамсуна, и еще сотни молодых несчастных секретарш, чья юность пропала из-за нежелательной беременности, и они тоже голодные слонялись по большому городу в поисках смысла жизни. Вот что Астрид написала Анне-Марие 3 октября 1928 года:
«Да, и точно жизнь – проклятая бессмысленная комедия! Иногда мне кажется, что я заглядываю в пропасть, а иногда утешаю себя тем, что „life is not as rotten as it seems“».
А по будням разочарованная двадцатилетняя мать без ребенка становилась энергичной, общительной фрёкен Эриксон, которая умела ладить со всеми вокруг. Она печатала слепым методом, не глядя скользила пальцами по клавиатуре, хорошо стенографировала и не боялась переписки на английском и немецком. Все эти умения позже пригодились Астрид Линдгрен – писателю, редактору, а для родных и друзей – прилежному корреспонденту.
На первой работе, куда Астрид поступила в 1927 году, ей полагалось снимать трубку, произносить: «Отдел радио Шведского центра книжной торговли!» – слушать и извиняться. Ей приходилось принимать жалобы недовольных клиентов, не сумевших настроить свое новое радио – последний писк техники. Во время собеседования на площади Кунгсброплан начальник конторы ясно дал понять, что после бегства предыдущей сотрудницы ему больше не нужны девятнадцатилетние, но Астрид Эриксон сделала то, что всегда умела делать превосходно: продала себя. Включила обаяние, юмор, энергию и убедила работодателя в том, что на нее можно положиться, хотя ей всего девятнадцать.
«Мне платили 150 крон в месяц. С этого не разжиреешь. И в Копенгаген особенно не разъездишься, а больше всего я стремилась туда. Но иногда с помощью экономии, заемов и закладов удавалось наскрести денег на билет».
Старый паспорт Астрид Эриксон с многочисленными синими и красными печатями датской таможни за 1926–1930 годы рассказывает свою историю – историю скандинавского челнока. Этот документ свидетельствует о том, что мать Ларса Блумберга за три года проделала неближний путь из Стокгольма в Копенгаген и обратно от двенадцати до пятнадцати раз. Часто она выезжала самым дешевым ночным поездом, уходившим в пятницу; билет в оба конца стоил 50 крон, и всю ночь приходилось сидеть. Утром она приезжала на Центральный вокзал Копенгагена, запрыгивала в трамвай до Брёнсхой и входила в калитку Виллы Стевнс еще до полудня. На почти непрерывное общение с Лассе оставались сутки: чтобы в понедельник утром выйти на работу в Стокгольме, Астрид приходилось уезжать из Копенгагена рано вечером в воскресенье. Эти визиты выходного дня были такими насыщенными, делилась Астрид Линдгрен в 1976–1977 годах в заметках для Маргареты Стрёмстедт, «что Лассе потом целую неделю спал сутками напролет».
Двадцать четыре или двадцать пять часов общения сначала каждый второй, а затем каждый третий-пятый месяц в течение трех лет – вроде бы не много, но в океане тоски эти единичные поездки были драгоценными каплями. В те годы Астрид не могла быть для Лассе настоящей матерью, но благодаря поездкам в Копенгаген, в том числе длительным, на Пасху и в летний отпуск, у мальчика складывался образ «мамы» – процесс, который тетя Стевенс и Карл старались стимулировать и по доброте своей рассказывали маме Лассе в ежемесячных письмах о физическом и психическом развитии Лассе. В длинных отчетах с Аллеи Надежды 1927–1930 годов, которые Астрид хранила дома на улице Далагатан всю свою жизнь, подробно описывалось состояние здоровья Лассе, его речевое и моторное развитие, ежедневные активные игры с Эссе. Астрид смаковала мельчайшие детали из жизни сына и тут же пересказывала в письмах, например к Гуннару, который 26 июля 1927 года получил следующее сообщение о жизни на Аллее Надежды с цитатой на шведско-датском языке:
«Тетя Стевенс пишет, что Лассе „ужасно юморной“, он так смешно формулирует: „Хм, так-так“, – говорит он, а еще „чрезвычайно важно“. Все это он узнает из рассказов Карла о школе и вплетает в свою речь в подходящий момент».
За первые три года в Стокгольме, где Астрид не могла видеться с Лассе и сталкивалась с другими молодыми женщинами, разлученными с детьми, у нее сформировался критический взгляд на отношения детей и взрослых. Впоследствии это сказалось на ее творчестве. По словам Карин Нюман, одним из тех, кто особенно способствовал прозрению Астрид, была Гун Эриксон, с которой Астрид познакомилась в клинике «Готт Хем» в ноябре 1926 года и теперь делила комнату. Полтора года они прожили вместе, сначала в слишком дорогой комнате на Брагеваген, а затем в квартирке с кухней и ванной в новом доме на Атласгатан. Тут они жили и в 1929 году, когда Астрид получила работу в «К. А. К.», Королевском автоклубе, но вскоре вынуждены были переехать, потому что в том же году Гун потеряла работу.
Бритт, маленькая дочка Гун, после рождения в клинике «Готт Хем» очутилась в детском доме в Смоланде, и чем больше Астрид узнавала об этом детском доме, чем больше слушала неубедительные оправдания Гун, которая к дочери не ездила, тем отчетливее созревало решение. Однажды Астрид сама отправилась в Смоланд навестить девочку Гун, ровесницу Лассе. Положение детей ее шокировало; она увидела, как бесчувственны воспитатели в детских домах. Кулечек конфет, который она привезла девочке, тут же конфисковала директриса и поделила между детьми, оказавшимися поблизости. Одним достался леденец, другим – ничего, многие беспомощно плакали. Наедине с Астрид девочка заплакала, монотонно, несчастливо и бессловесно, – и все сильнее за Астрид цеплялась. Как та потом писала тете Стевенс и много лет спустя рассказывала Маргарете Стрёмстедт, ей казалось, что девочка «хочет сказать: я боюсь тут оставаться, но еще больше боюсь рассказывать, почему боюсь».
За годы разлуки с Лассе Астрид Эриксон осознала, что родители должны быть как можно ближе к своим маленьким детям, потому что первые годы – самые важные в жизни человека. В этом Астрид убедилась и в Стокгольме, и на Аллее Надежды в Копенгагене. А она никогда не закрывала глаза на собственные ошибки, если речь шла о Лассе. Напротив. Во многих письмах любящей и вдумчивой матери к семье и друзьям в 1927–1931 годах встречаются краткие описания того, как Лассе вел себя в стрессовых ситуациях, если его насильно изымали из привычной среды и помещали в новую. Без лишних оправданий юная мать описывала эти душераздирающие моменты, когда страх и грусть ребенка становились так заметны. Никто не должен был сомневаться в том, что и Астрид Эриксон нанесла вред ребенку, как бы она ни любила своего мальчика и как бы ни пыталась в меру сил делать для него все, что могла.
Глубоко несчастным предстал Ларс Блумберг перед Астрид в конце 1929 года, когда ей спешно пришлось выехать в Копенгаген, потому что тетю Стевенс положили в больницу из-за острых проблем с сердцем и она не могла заботиться о ребенке. Однако 1929 год принес Астрид и много радостей: новое жилье, постоянная работа, повышение зарплаты и заведующий канцелярией «К. А. К.», который на собрании отметил, что фрёкен Эриксон ждет «блестящее будущее» (так Астрид написала родителям).
- Предыдущая
- 18/82
- Следующая