Хлеб ранних лет - Бёлль Генрих - Страница 17
- Предыдущая
- 17/21
- Следующая
Улла молча посмотрела на меня, потом отодвинула грязную посуду еще дальше, а я опять придвинул ее, потому что одна тарелка чуть было не упала на пол.
– Вы, – сказал я, – даже не нашли нужным послать венок на ее могилу или хотя бы отправить ее родителям открытку с соболезнованием, но я полагаю, что ты перечеркнула ее фамилию в платежной ведомости красными чернилами, аккуратной прямой чертой.
К нам подошла кельнерша, составила тарелки и чашки на поднос и спросила:
– Кофе, конечно?
– Нет, – ответил я, – спасибо, мне не надо. – А мне надо, – сказала Улла.
– А вам что? – спросила девушка.
– Все равно, – проговорил я устало. '
– Дайте герру Фендриху чашку мятного чаю, – сказала Улла.
– Да, – согласился я, – дайте мне чаю.
– Боже мой, – воскликнула девушка, – но ведь у нас нет мятного чая, только черный!
– Хорошо, принесите, пожалуйста, черного, – произнес я, и девушка отошла.
Я посмотрел на Уллу и поразился, как уже часто поражался прежде, когда ее полные красивые губы становились такими узкими и тонкими, словно линии, которые она проводила по линейке.
Сняв с руки часы, я положил их рядом с собой на стол; было десять минут седьмого, а я должен был уйти без четверти семь и ни минутой позже.
– Я бы с удовольствием уплатил те двадцать марок, чтобы поговорить с тобой на две минуты дольше, я бы охотно подарил тебе на прощанье эти две минуты, как два особенно дорогих цветка, но ты сама себя обокрала. Для меня эти две минуты стоили двадцать марок.
– Да, – проговорила она, – ты стал благородным господином, даришь цветы по десять марок за штуку.
– Да, – сказал я, – я считал, что так надо, ведь мы никогда ничего не дарили друг другу. Никогда, правда?
– Да, – подтвердила она, – мы ничего не дарили друг другу. Мне всегда внушали, что подарок надо заслужить, и я ни разу не подумала , что ты его заслужил, да и я тоже, наверное, не заслужила.
– Нет, – сказал я, – и мой единственный подарок, хотя ты его и не заслужила, мой единственный подарок ты отвергла. И когда мы вместе ходили куда-нибудь, – прибавил я тихо, – мы ни разу не забыли взять справку о том, что с нас удержали налоги, мы брали ее по очереди – один раз ты, другой – я. И если бы на поцелуи выдавались счета, ты бы и эти счета подшивала в папку.
– На поцелуи выдаются счета, – сказала она, – и когда-нибудь тебе их предъявят.
Девушка подала Улле кофе, а мне чай, и мне казалось, что вся эта процедура длится вечность; прошла целая вечность, прежде чем она поставила на стол тарелки и чашки, молочники и блюдечки с сахаром, рюмочку для яйца, полагавшегося к чаю, и еще маленькую тарелочку, на которой лежали маленькие серебряные щипчики, сжимавшие своими зубчиками микроскопический ломтик лимона.
Улла молчала, и я боялся, что она закричит; однажды я слышал, как она кричала, когда отец отказался дать ей доверенность. Время совсем не двигалось: было тринадцать минут седьмого.
– К черту, – тихо произнесла Улла, – убери хотя бы часы!
Я закрыл часы карточкой меню.
Мне казалось, что я уже тысячи раз все это видел, слышал и обонял, словно то была пластинка, которую люди, жившие этажом выше, заводили каждый вечер в одно и то же время, словно то был фильм – один и тот же фильм, – который всегда показывают в аду; и все, чем пахло здесь – кофе, потом, духами, ликером и сигаретами, – и все слова, которые произносил я сам и произносила Улла, уже повторялись несчетное число раз; слова наши были лживыми, от них оставался привкус фальши, так же как от тех, что я произносил, когда рассказывал отцу о «черном рынке» и о своем голоде: стоило только произнести их, как все сказанное становилось неправдой; и внезапно я вспомнил, как Елена Френкель давала мне хлеб с повидлом; вся эта сцена так явственно возникла передо мной, что, казалось, я ощутил вкус дешевого красного повидла; и я затосковал по Хедвиг и по темно-зеленой тени моста, в которой исчез Юрген Броласки.
– Я еще не совсем это понимаю, – сказала Улла,– ибо, по-моему, все, что ты делаешь, ты делаешь из-за денег. Или, может, у нее есть деньги?
– Нет, – ответил я, – у нее нет денег, и она знает, что я воровал; кто-то из вас рассказал эту историю, а тот человек передал все брату этой девушки. Вольф тоже только что напомнил мне об этом.
– Да, – произнесла она, – и хорошо сделал, ты теперь стал такой благородный, что, наверное, уже начал забывать, как таскал электрические плитки, чтобы купить себе сигарет.
– И хлеб, – сказал я, – и хлеб, которого ни ты, ни твой отец мне не давали, только Вольф время от времени. Он никогда не знал голода, но если мы работали вместе, он отдавал мне свой хлеб. Я думаю, – тихо прибавил я,– что если бы ты хотя бы один-единственный раз дала мне хлеба, я не смог бы сейчас сидеть здесь и так говорить с тобой.
– Мы всегда платили больше, чем полагалось по расценкам, и каждый, кто работал у нас, получал паек, а на обед – суп без карточек.
– Да, – повторил я, – вы всегда платили больше, чем полагалось по расценкам, и каждый, кто работал у вас, получал паек, а на обед – суп без карточек.
– Подлец! – воскликнула она. – Неблагодарный подлец!
Я снял карточку с часов, но еще не было половины седьмого, и я снова прикрыл часы.
– Посмотри еще раз внимательно платежные ведомости, – сказал я, – ведомости, которые ты сама вела; прочитай еще раз все фамилии, произнеси их вслух, громко и благоговейно, как читают молитвы, и после каждой фамилии скажи: «Прости нас!»,. – а потом сложи все фамилии вместе и полученное число помножь на тысячу буханок хлеба, а произведение – еще на тысячу, и тогда ты узнаешь, сколько проклятий накопилось в банке на текущем счету твоего отца. Измерить их можно только одной мерой: хлебом, хлебом ранних лет; эти годы в моих воспоминаниях окутаны густым туманом; суп, который вы нам давали, медленно колыхался в наших желудках и подымался кверху, горячий и кислый, когда мы по вечерам тряслись в трамвае по дороге к дому, – это была отрыжка бессилия; и единственным удовольствием, доступным нам, была ненависть; моя ненависть, – прибавил я тихо, – уже давно улетучилась, прошла, как отрыжка, давившая когда-то на мой желудок. Ах, Улла, – тихо произнес я, в первый раз посмотрев ей прямо в лицо, – неужели ты действительно хочешь убедить меня, внушить мне, что тарелки супа и небольшой прибавки к жалованью было достаточно? Хочешь этого? Вспомни хотя бы большие свертки в промасленной бумаге.
Она помешала кофе, снова взглянула на меня и протянула мне свою пачку сигарет; я взял сигарету, дал ей прикурить и закурил сам.
– Меня даже не трогает то, что вы рассказывали о моей мифической краже, но неужели ты всерьез хочешь убедить меня, что все мы, все, кто значился в ваших платежных ведомостях, не имели права время от времени получить несколько лишних кусков хлеба?
Она все еще молчала, глядя куда-то в сторону, и я сказал:
– Приезжая домой, я тогда крал у отца книги, чтобы купить себе хлеба. Эти книги он любил и собирал, из-за них он сам голодал в студенческие годы; – книги, за которые он платил столько же, сколько за двадцать буханок хлеба, я продавал за полбуханки, – это те проценты, которые нам приходится платить от минус двухсот до бесконечности.
– И мы тоже, – произнесла Улла тихо, – мы тоже платим проценты, проценты, – прибавила она еще тише, – о которых ты даже не знаешь.
– Да, – сказал я, – вы их платите, и даже сами не предполагаете, как они высоки; но я брал книги не выбирая, вернее, выбирал какие потолще; у отца было так много книг, что я думал, он не заметит; только потом я узнал, что он хорошо помнил каждую книгу, как пастух свое стадо; и одна из этих книг была крохотная, ветхая и безобразная; за ту цену, что мне дали за нее, можно было купить коробок спичек, а потом я узнал, что она стоила столько же, сколько целый вагон хлеба. После отец попросил меня – и, говоря со мной об этом, он покраснел – предоставить продажу книг ему, и он продавал их сам, а деньги посылал мне, и я покупал на них хлеб…
- Предыдущая
- 17/21
- Следующая