Мы в Эльбинге
Сто километров прорыва!
А в Эльбинге спали.
Метнулись мосты, ожидая удара.
Трамвая,
бежать собираясь,
упали
Передними лапами
на тротуары.
Кирки запрятали головы в плечи,
И башни позванивают, как бутылки.
Дома к домам
рванулись навстречу,
Черепичные крыши смахнув на затылки.
Но ничто не ушло.
Все осталось на месте.
Берлин снабжал еще электрическим светом,
Пока не поверил невероятным известьям
О том, что мы в Эльбинге, в городе этом.
Вот город немецкий.
Стоит обалдело.
Изумленно глядит почерневшее здание.
Мы смеемся:
— Смотрите, еще уцелела
Вывеска: «Адольф и компания».
— Смотрите!
На стенке,
пробитой снарядом:
«Мы выше всех!» —
надпись прямо на камне.
И как в доказательство —
немцы идут
ряд за рядом,
Стараясь как можно выше
руками.
Я вспомнил…
Тогда в сорок первом!
Я вспомнил:
Мы Брянск проезжали.
Пожаром огромным
Он был.
На расколотом бомбою доме
Надпись:
«Тише, школа!»
Я вспомнил:
Огонь охватил и березы и клены,
Плясал на крышах,
бушевал в перекрытьях
И надпись лизал на стене раскаленной —
«Курить воспрещается!».
Мог ли забыть я?
Тогда
здесь крутили исписанный глобус,
Рыжий маляр
вывел кистью
под крышей:
«Мы выше всех!»
И сбросил он бомбу
Туда,
Где мы ходили, стараясь потише.
Тогда в этом городе Эльбинге
пели,
Узнав о развалинах Брянска,
плясали,
Услышав о том, что на брянской панели
Горькая пыль
оседает часами.
Мы из Брянска пришли в этот город,
Туда,
где нянчили сумасшедшую клику.
Немецкие надписи
на домах и заборах
Мы читаем,
как позорную книгу.
Мы едем на танке.
Торопимся —
с новым приказом!
Смеясь, подталкивая друг друга,
глядим мы
На обломок стены с почерневшею фразой
Готическим шрифтом:
«Мы непобедимы».
1945
«…1 октября 1946 года…» (А. Полторак)
…1 октября 1946 года. В 14 часов 50 минут суд приступает к своему последнему, четыреста седьмому заседанию…
Последний, резолютивный раздел приговора будет оглашать сам председательствующий…
Из темного отверстия в освещенный зал вступает хорошо знакомая фигура Германа Геринга. По бокам от него — двое солдат… Ему подают наушники, хотя познания Геринга в английском языке были вполне достаточны, чтобы понять лаконичную, но выразительную формулу приговора: смерть через повешение.
Выслушав ее, Геринг бросает последний злобный взгляд на судей, в судебный зал. Сколько ненависти в его глазах. Он молча снимает наушники, поворачивается и покидает зал…
Вновь закрывается и вновь открывается дверь. На этот раз через нее входит Риббентроп. Лицо как зола. Глаза выражают испуг, они полузакрыты. Меня поразило, что в руках у него какая-то папка с бумагами. Она ему уже не пригодится.
— К смертной казни через повешение, — объявляет Лоуренс.
Ноги у Риббентропа становятся как будто ватными. Ему требуются усилия, чтобы повернуться обратно и скрыться в темноте прохода.
Вводят Кейтеля. Он идет выпрямившись, как свеча. Лицо непроницаемо.
— К смертной казни через повешение, — звучит в наушниках.
Розенберг вовсе теряет самообладание, когда слышит такой же приговор.
А вот вводят Франка. У этого палача, который обещал сделать «фарш из всех поляков», на лице умоляющее выражение. Он даже руки простер, как будто такой жест может изменить уже подписанный приговор: к смертной казни через повешение…
Восемнадцать раз открывалась и закрывалась дверь позади скамьи подсудимых. Смотрю на часы. Серебряные стрелки на циферблате показывают 15 часов 40 минут. Процесс закончен. Судьи удаляются…
(Из воспоминаний А. Полторака, секретаря советской делегации в Нюрнбергском Международном военном трибунале)
«…Идем пригретым солнцем…» (Е. Ржевская)
…Идем пригретым солнцем пыльным большаком. Поле. На обочине — светло-зеленая трава, еще не прибитая пылью. За крутым поворотом — снова поле. По зеленому полю женщины, впрягшись, тянут плуг, — десять женщин, по пять и ряд, связаны между собой веревками, веревки прикреплены к плугу. Одиннадцатая направляет плуг.
Тоска и ненависть — здесь была оккупация…
(Из фронтовой тетради Е. Ржевской)
Коле Отраде
Я жалею девушку Полю.
Жалею
За любовь осторожную:
«Чтоб не в плену б!»
За:
«Мы мало знакомы»,
«не знаю»,
«не смею…»
За ладонь,
отделившую губы от губ.
Вам казался он:
летом — слишком двадцатилетиям,
Осенью —
рыжим, как листва на опушке,
Зимою —
ходит слишком в летнем,
А весною — были веснушки.
А когда он поднял автомат —
вы слышите? —
Когда он вышел, дерзкий,
такой, как в школе,
Вы на фронт
прислали ему платок вышитый,
Вышив:
«Моему Коле!»
У нас у всех
были платки поименные,
Но ведь мы не могли узнать
двадцатью зимами,
Что, когда на войну уходят безнадежно
влюбленные, —
Назад
приходят любимыми.
Это все пустяки, Николай,
если б не плакали.
Но живые
никак представить не могут:
Как это, когда пулеметы такали,
Не жить?
Не слушать тревогу?
Белым пятном
на снегу выделиться,
Не видеть, как чернильные пятна повыступили
на пальцах,
Не обрадоваться,
что веснушки сошли с лица?..
Я бы всем запретил охать.
Губы сжав — живи!
Плакать нельзя!
Не позволю в споем присутствии
плохо
Отзываться о жизни,
за которую гибли друзья.
Николай!
С каждым годом он будет моложе меня,
заметней,
Постараются годы
мою беспечность стереть.
Он останется слишком двадцатилетним,
Слишком юным,
для того чтобы дальше стареть.
И хотя я сам видел, как вьюжный ветер,
воя,
Волосы рыжие
на кулаки наматывал,
Невозможно отвыкнуть
от товарища и провожатого,
Как нельзя отказаться от движения вместе с Землею.
Мы суровеем,
Друзьям улыбаемся сжатыми ртами,
Мы не пишем записок девчонкам, не поджидаем
ответа…
А если бы в марте, тогда,
мы поменялись местами,
Он
сейчас
обо мне написал бы
вот это.