Пепел на ветру - Мурашова Екатерина Вадимовна - Страница 2
- Предыдущая
- 2/50
- Следующая
Или это нянюшка Пелагея, вымыв в большом темном корыте, укладывает меня спать в деревянную резную кроватку. И простынка, и положек от мух, и наволочка с жесткой, выпуклой монограммой Осоргиных (засыпая, я люблю гладить ее пальцем) пахнут свежестью и сушеными травами, которыми горничная Настя прокладывает выстиранное и выглаженное белье. В этой кроватке я сплю с самого рождения, и вполне может случиться, что запомнившийся мне запах – это запах чистого, с голубым отливом, с мережковым снежным узором белья…
Но мне нравится думать, что это запах моей матери, про которую у меня нет совершенно никаких воспоминаний. Должна же я хоть что-то помнить о ней…
После запаха следуют картинки. Почему-то без звука. Такое впечатление, что чувства, положенные человеку от Бога, возникли у меня не все одновременно сразу после рождения, а по очереди. Сначала обоняние, потом зрение и уж только после всего – слух.
Из ранних картинок: дряхлая, но грозная, как обветшавший дуб, бабушка (ее звали Офелия Александровна, и она вскоре умерла) идет в баню. В руке у нее березовая клюка. За ней Настя несет два победительно сияющих на солнце медных таза. Чуть позади идут еще две служанки. Одна тащит три мочалки и два веника (ольховый и березовый), а другая – узел с бельем. После всего подросток из комнатной прислуги несет на подносе хрустальный графин с холодным морсом, миску с наколотым льдом и голубым, вычурным, венецианского стекла стаканом. Я смотрю на все это из окна, раскрыв рот. Беззвучная для меня процессия сияет (и фактически звучит, как виден и запах над лугом, – разные ощущения, отсутствующие и присутствующие, почему-то пересекаются в этих ранних воспоминаниях) ослепительными красками – тазы, посох, поднос, радуга в графине, вышитые передники и кофты служанок, рыжие волосы и веснушки мальчишки.
Следующая и тоже беззвучная картинка – Степка и Пелагея вечером рвут для меня орехи в лощине. Пелагея нагибает ветки, а Степка, встав на цыпочки, срывает гроздья спелых орехов и, щерясь в улыбке, показывает их мне, едва ли не тыча в лицо. Я вполне серьезно размышляю о том, как это было бы, если бы все люди вдруг тоже вот так срослись между собой, как орехи в гроздь. «Тогда они непременно носили бы такие же смешные зеленые шапочки!» – почему-то этот вывод кажется мне абсолютно неопровержимым. В лощине душные сумерки, внизу – переплетение сухих веток, в которых путаются мои короткие ножки, а на языке, во рту – упругие белые ядра орехов. Оттого, что нет звуков, вся картина помнится зачарованной, как в страшной сказке.
Когда же в моем мире появились звуки, то первыми со мной заговорили вовсе не люди.
Индюк, выше меня ростом, на заднем дворе вполне внятно сообщил мне, что он думает по поводу хворостины, которой снабдил меня предусмотрительный Степка.
Большие зеленоватые крысы опасливо бормотали в хлебном амбаре и уходили от меня под настил, волоча шелушащиеся хвосты.
Цепной пес Мишка, которого никогда не выпускали со двора, хвастался старой отцовской гончей своими подвигами на охоте. Гончая смеялась, тряся влажными пятнистыми брылями.
Речка Сазанка, обмелев к июлю, бежала по камням к Оке и рассказывала всем желающим ее послушать немудреную сказку, всегда одну и ту же.
Важный белый рояль в гостиной никак не мог найти для себя достойного собеседника и презрительно цедил слова по одному, с ядовитой иронией скалясь сквозь черно-белые зубы.
Потом, много позже, наконец заговорили и окружавшие меня люди. Но еще долго мне казалось, что их речь куда менее понятна, чем у всех прочих населяющих усадьбу сущностей. Я слышала их голоса, понимала отдельные слова, но никак не могла уразуметь, что же из всего этого следует для меня лично.
Что мне нужно делать? Чего бояться? Чему радоваться? Чем стремиться завладеть? От чего отказываться? – все эти вопросы я, по-видимому, долго и вполне успешно решала для себя без помощи слов. По крайней мере, у меня в памяти не сохранилось никаких затруднений, которые я как будто могла бы испытывать, не владея человеческой речью и не понимая ее.
Когда же ситуация изменилась, было, наверное, уже слишком поздно.
Глава 1,
в которой восстание на Красной Пресне терпит поражение, а товарищ Январев спасает от смерти московского гавроша Лешку, из чего проистекают самые неожиданные события
– Стой! Кого?!. Куда идешь?!.
Две темные фигуры отделились от кучи наваленного поперек Большой Кондратьевской мусора – явно боевики, не случайные люди. Похожи на псов, охраняющих от чужаков родную помойку. Но у одного в руках револьвер, у другого вроде бы винчестер. У того, что пониже, перевязана голова.
– Иду сражаться за дело революции.
Боевик с перевязанной головой совершенно по-собачьи скалит крупные зубы – не то улыбка, не то оскал.
– Пароль говори!
– Я не знаю пароля. Мне… Я был без сознания, потом шел…
– Еще шпион, что ли? – спрашивает один другого. – В суд его…
– Я не шпион, товарищи, – с трудом цедя слова из сдавленного нервным спазмом горла, говорит недавно пробиравшийся по городу человек. – Я командир боевой группы студенческой дружины. У меня есть оружие. Пустите меня в бой, там все увидите.
– Студент? – оживляется тот, что повыше. – Бомбы делать умеешь? А то товарищи на Прохоровской фабрике в лаборатории нашли чего-то, и теперь… специалистов не хватает…
– Умею. Но я бы хотел…
– Из анархистов, что ли? – неприветливо скалится маленький и издевательски передразнивает: – Он бы хотел… Про революционную дисциплину слыхал? Будешь делать то, что скажут, что на данном этапе важнее всего! Важнее всего – оружие. Имя – как?
На мгновение ему почудилось, что он потерял не только свои границы в пространстве, но и все свои имена.
– Январев.
– Очень хорошо. Макар, проводи товарища Январева к прохоровцам. И на всякий случай глаз с него не спускай…
– Товарищ Январев? Вы из какой дружины? Студенческой? Я – из железнодорожной, Лука Камарич, геологоразведчик в миру, очень приятно… Подержите вот здесь лапку штатива… да-да, и передайте мне вон ту колбу из вытяжного шкафа… Вы думаете, селитры достаточно? Я не особенный-то специалист; когда учился, больше увлекался кристаллографией, но жизнь, знаете ли, внесла свои коррективы… Вы где обучались, с позволения сказать, взрывному делу?
– Кроме общих знаний, в Инженерном училище, там между митингами было организовано что-то вроде курсов.
– Да-да, я слышал, мне рассказывали. Хотя самому не довелось. Разве поспеешь? Везде, везде митинги: в университете, в Политехническом музее, в Высшем техническом училище, в Межевом институте. Поучительное и препотешное, в сущности, зрелище, вы не находите? Все собираются, слушают, кричат, волнуются. В проходах стоят девушки: глаза сияют, коса через плечо, на красной ленте кружка с надписью: «На бомбы». Весело, правда?
– Отчего же вы теперь здесь, товарищ Камарич, коли так видите? – Голос у Январева неприветливый, гулкий, словно приходит не из горла живого человека, а из вытяжки, похожей на погасший и застекленный для каких-то неведомых целей камин.
В просторной, с низкими сводчатыми потолками комнате лаборатории стоит жуткий холод. Окна покрыты морозными узорами, в которых причудливо дробится свет, испускаемый керосиновой лампой, свечой и двумя зажженными для производственных нужд спиртовками. Посреди комнаты буквой «П» стоят три химических стола, вполне прилично оборудованные. Вдоль двух стен – застекленные шкафы с реактивами, вытяжка, мойка. Над мойкой на деревянных штырьках висят чистые колбы, пробирки, бюксы. В комнате четверо людей: Январев, Камарич, молчаливая молодая женщина в синем платье и наброшенном поверх него коричневом пальто, а также неясный субъект в прожженном лабораторном халате, служащий фабрики, если судить по тому, как уверенно он ориентируется в полутьме заставленной комнаты. Трое мужчин вполне слаженно, в шесть рук, изготовляют смертоносный состав, женщина набивает железные корпуса бомб-македонок, присоединяет взрыватели. Камарич и Январев не прерывают разговора.
- Предыдущая
- 2/50
- Следующая