Выбери любимый жанр

Ради единого слова - Аграновский Валерий Абрамович - Страница 30


Изменить размер шрифта:

30

Но к краткой характеристике, так сказать, «назывной», я прибегаю только в "шахматных турнирах". Во всех прочих случаях добиваюсь расшифровки. Положим, мой Лебедев, характеризуя другого студента, сказал: "Он очень независимый, для него не существует авторитетов". – "Докажите!" – немедленно предложил я. "А как доказать?" – "Очень просто: начните свою характеристику со слова «однажды». Ведь если я напишу в очерке «независимый», читатель мне не поверит!" Лебедев, помню, задумался. "Ну, хорошо. Однажды он опоздал на лекцию и вошел в зал, когда триста человек уже писали, а лектор вещал. И тогда он, громко топая подкованными ботинками, прошествовал на свое место. Годится?"

Слово «однажды» воспринимается мной как ключ к кладовой, где лежат прекрасные жизненные детали, лучшие доказательства любых характеристик.

Не могу исключить из техники разговора и вопрос-"провокацию" – по типу «украденной» работниками чешского телевидения вагонетки с людьми. Готовясь к вопросу, беру лист бумаги, незаметно от собеседника пишу несколько слов, затем переворачиваю написанное текстом вниз и говорю, не моргнув глазом: "Скажите, это правда, что вы скряга?" Нет предела возмущению собеседника: "Я скряга?! Да кто вам сказал такую глупость! Зайдите ко мне домой, посмотрите, как я живу: у меня один костюм, а у детей – по три! Транзистор? – Есть! Жене и дочери по батнику? – Мне не жалко! В театр? – Только в партер! Зарплата? В серванте, который не запирается! В заначке, вы не поверите, оставляю пятерку! На работе скидываемся – никогда не считаю. Это, наверное, Сарычев вам сказал, так я с ним из принципиальных соображений в компанию не вхожу: он форменный алкоголик! Но чтоб я хоть раз кому на подарок или в долг не дал… Вот Сарычеву – не дам!.."

Когда собеседник исчерпан, я прошу его перевернуть лист бумаги и прочитать, что там написано: "Уважаемый имя-рек, не обижайтесь, никто мне о вас плохо не говорил, это всего лишь журналистский прием". – "Ну даете! – Может сказать собеседник. – Выходит, у каждой профессии свои хитрости?"

И вообще спор как метод беседы, по-моему, чрезвычайно плодотворен. Я никогда не тороплюсь согласиться с собеседником, даже если всей душой на его стороне. Он злится, негодует, поражается моему непониманию, растолковывает, приводит все новые и новые доказательства, нервничает – ничего: и ему, и мне надо потерпеть во имя общего дела. В конечном итоге все инциденты оказываются исчерпанными к обоюдному удовольствию.

Верить или не верить собеседнику? Как определить, говорит ли он правду или вводит нас в заблуждение? Здесь, очевидно, многое зависит от нашей интуиции, от суммы сведений, которыми мы располагаем о собеседнике, от его внешнего вида и манеры говорить, от степени его независимости – набор данных, влияющих на уровень нашего доверия, вряд ли исчерпаем. Но принципиальное решение вопроса, мне кажется, не в этом перечне. Позволю себе рассказать историю, случившуюся однажды со мной и послужившую хорошим уроком.

Я работал тогда адвокатом и на первом же самостоятельном деле изрядно обжегся. Мне пришлось выступать в защиту восемнадцатилетней девушки, которую обвиняли в "покупке заведомо краденого" по статье 164 части II тогдашнего Уголовного кодекса. Как ее защищать я по молодости лет и совершеннейшей неопытности не представлял, поскольку вина моей подзащитной казалась явной: во дворе собственного дома она купила у мальчишек за четверть цены дамскую шубу. Коллеги говорили, что на суде мне надо "пять минут поплакать в жилетку", то есть «бить» на молодость подзащитной, на то, что преступление совершено ею в первый раз, и т. д. И вот в таком состоянии я поехал в тюрьму говорить с несчастной. Начал с откровенного вопроса: "Вы знали, что шуба краденая?" – "Клянусь вам, – ответила девушка, – я скорее умерла бы, чем купила, если бы знала!" От адвокатов у подзащитных не должно быть секретов, я это знал, но понять, что может случиться иначе, мне суждено было позже.

Я тщательно готовился к слушанию дела: изучил материалы, придумал и продумал четкую линию защиты, выстроил под нее систему доказательств, а свою речь написал заранее. Я был готов к суду, как молодой летчик – к первому самостоятельному полету, врач – к первой в жизни операции, музыкант – к первому сольному концерту, то есть был собран, взволнован, не очень уверен в себе, но абсолютно уверен в невиновности подзащитной.

Дальнейшее могло бы показаться читателю оригинальным вымыслом, если бы не друзья, коллеги и родственники, которые пришли слушать мою первую защитительную речь и на глазах у которых все случилось. Процесс сначала складывался удачно: я цепко допрашивал свидетелей, со скептической улыбкой слушал «убийственные» вопросы прокурора, нивелировал их своими контрвопросами, а потом мы говорили речи. У меня не было нужды заглядывать в конспект, я ораторствовал почти экспромтом и, как мне казалось, умно, горячо и, самое главное, убедительно. Закончил так: "Однажды в Голландии судили хлебопека за то, что он убил свою жену. Его признали виновным, приговорили к смерти, но после его казни выяснилось, что жена преспокойно живет в соседнем городе. С тех пор во всех судах Голландии учредили специальную должность «напоминателя». Когда судьи вставали, чтобы уйти в совещательную комнату, «напоминатель» громко произносил им вслед: "Помните о хлебопеке!" Я тоже говорю вам, товарищи судьи: "Помните о хлебопеке!" Мой голос, вероятно, звенел чистым, искренним звоном: "Помните о хлебопеке! Помните о том, что эта девушка невиновна!" И я сел под гробовое молчание потрясенного, как мне думалось, зала.

И тут послышался громкий плач. Рыдала моя подзащитная. К своему несчастью и к моему немалому изумлению она оказалась единственной из всех присутствующих, которая по достоинству оценила мою речь и глубоко ее прочувствовала. И потому, рыдая, сквозь слезы воскликнула: "Я знала, знала, знала, что шуба краденая!"

Ей дали год лишения свободы, а я с тех пор очень боюсь быть убедительным в ущерб тем, кого защищаю. Кроме того, я понял, что единственный способ оградить себя от всяческих недоразумений – это исходить только из того, что подтверждается объективно. Как говорил один мудрый, опытный адвокат, "выслушай все стороны, взвесь обстоятельства, а потом еще раз их взвесь и приди к выводу, что нужно вновь выслушать все стороны". Этот принцип, на мой взгляд, полезно было бы взять на вооружение журналистам.

Чем пользоваться газетчику: блокнотом, диктофоном или памятью? Дело, думаю, сугубо индивидуальное. Я, например, пользуюсь блокнотом. Не доверяю своей памяти. Пишу сразу, параллельно рассказу собеседника, не стесняясь, иногда даже не поднимая на него глаз, если некогда. Способ, конечно, несовершенный, сковывающий собеседника. Но потом к нему привыкают. Я заметил: даже входят в ритм. Пишешь – собеседник говорит, прервался – и тут же он умолкает. В тех случаях, когда конкретный кусок рассказа мне не нужен, а сбивать собеседника с ритма вроде не удобно, я не перестаю писать в блокноте, но заполняю его описанием внешнего вида рассказчика, манерой говорить и прочим, что, кстати сказать, мы часто забываем фиксировать, а потом с великими трудностями восстанавливаем по памяти, если не теряем.

В блокнот есть возможность писать самое важное и самое главное. Можно сразу, по ходу записи, сортировать материал, производить первичную обработку. Память тоже это делает, но все же, согласитесь, с большими потерями. А диктофон в этом смысле туп. Но я против диктофона еще и потому, что он пугает, сковывает, настораживает собеседника больше, чем блокнот. От наших записей в крайнем случае собеседник всегда может «отпереться», а вот попробуй от пленки! Кроме того, журналист, пользующийся диктофоном, напоминает художника, рисующего натуру с цветных фотографий. Ведь пленка все равно нуждается в прослушивании и переписке, с нее очерки не сочиняют. Впрочем, кулик всегда хвалит свое болото, а как его хвалить, не ругая соседние? Диктофон – современное вооружение современного журналиста, против научно-технического прогресса не пойдешь, каковы бы ни были твои симпатии.

30
Перейти на страницу:
Мир литературы