Выбери любимый жанр

Отвращение - Щербакова Галина Николаевна - Страница 17


Изменить размер шрифта:

17

Она домчалась на такси до общежития и, натянув низко на лоб вязаную шапчонку, проскочила мимо всех. Вот эта в джинсах, в серой шапке и куртке, снятой с крючка соседки по комнате, эта девушка уже не была Дитой Синичкой. Превращение произошло без слома, без крови, оно было естественно, как рождение.

В кармане снятой с крючка первой попавшейся куртки оказался новый с иголочки обмененный паспорт с московской пропиской. Аксинья Сорокина. Хорошенькая юная мордаха. Значит, надо быстро здесь, на вокзале, найти умельцев лихого дела. Она их нашла. В закутке между уборными и пакгаузами было срочное фото, за ним в строении типа гараж – лаборатория. За две тысячи простых рублей ей вклеили ее фотку, подтерли имя и фамилию, Аксинью Сорокину легкими движеньями превратили в Устинью Собакину, плеснули водой и вытерли. Такую удачу после такого провала она не смела даже вообразить. И на тебе! Устинья! Собакина! Подарок, а не фамилия. Тоже говорящая, а значит, с глубинным смыслом.

Девушка, которая садилась в поезд на Казанском вокзале, не имела ничего общего с той диссертанткой, которая совсем-совсем недавно в белом костюме пыталась легким взмахом крыльев влететь в науку и Москву. Ведь самой природой ей дан был сильный клюв, которым она могла разломать череп любой птицы и съесть ее мозги. Фамилии не даются зря. И эта, новая, тоже была самое то. Тема смерти щекотала, возбуждала, она была почти сродни оргазму, тому, что был в машине с Прохоровым. Как сладко он спал, так и не натянув штаны. Она накрыла его клеенкой, но это было ничто по сравнению с тем, что она оставила ему жилку на шее.

К спасенному от смерти Прохорову тогда возникла нежность. Дита вспомнила, каким изгоем был грязный и нищий Прохоров в школе. Собственно, они были два сапога пара, с той разницей, что Дита училась лучше всех, он – хуже. Но вот концы сошлись и чуть было, чуть… Но она же не убийца просто так, за здорово живешь, и вообще она ни на кого руку не подымала, сами сыпались…

А Прохоров ушел из восьмого класса, пошел работать. Когда-нибудь она привезет ему свитер чистой и мягкой шерсти и пригласит в гости в Москву. Нет, это перебор. Хватит свитера.

Она перепрыгнет через минувшее у тетки, если та жива. Не жива – снимет угол. У нее ведь есть деньги за материну квартиру. Залечь. Возродиться. Взлететь. Подкрасться. Она точно знала как. Собственно, она давно подозревала, что выбранная ею дорога филологии лежит рядом с настоящей, истинной дорогой, просто надо сделать шаг. Еще возясь с заметками Володи и работой Бесчастных, ей нравилось перевоплощаться в них самих, ей нравилось плести интригу слов и текстов, а иногда, оторвавшись, она думала, что ее жизнь – это роман, который может написать только она.

Место в поезде ей досталось нижнее. Плацкартный вагон был грязен, дурно пах. Людей было много, все с мешками-оклунками – пассажиры то ли войны, то ли безвременья, но нищеты точно. Она забилась в самый уголок, отгородила себе место на столике и положила блокнот. Очень подходящая обстановка для описания смерти. Откуда им, вспотевшим, злым и голодным, знать, что из их лиц, из их ужимок, из их слов она напишет романы о смерти – единственной победительницы жизни, а посему главной героини апокалиптического фарса. И Дита мысленно пишет, набрасывает, она торопится насытиться этим купе, этим запахом, этой энергией разрушения, которая идет от старого и малого, от мужчин и женщин. «У него лицо треснуто ровно от уха до уха. Хочется подойти и поднять верхнюю половинку, заглянуть в котел головы и сунуть палец в желе мозга». «Девчонка обрывает перья у игрушечного гусенка. Личико страстное, она упивается воображаемой болью, она насыщается ею». «Старуха норовит заглянуть в мои листки. Даже надела очки с проволочными дужками. Глаз косит, слезится. Она знает здесь все. Купе для нее – знакомая вселенная. Беженка, что ли? И только я тут чужая, и ей хочется меня трогать пальцами с кривыми ногтями, ей хочется съесть мои бумажки. Просто съесть, чтоб не было непонятного».

Она напишет роман «Время синицы». Надо писать предельно откровенно, птицы поют открытым горлом, а собаки лают широкой пастью. Они не стыдятся своего голоса. Все это надо бросить людям в лицо – нате! Хавайте, это наше общее дерьмо, мое и ваше! Мы подельники в жестокости мира. Я – Устинья Собакина – сделаю это. И пусть задохнутся жабы и прочая ползающая, не умеющая летать тварь. И она пишет еще раз: «Устинья Собакина». Потом ищет себе росчерк.

* * *

У Олежки Корзуна отец был милиционер и горький пьяница. Ретивый и в том, и в другом, он отравлял жизнь людям, животным, движущемуся транспорту, а главное – семье. Любимое занятие его было – размахивать пистолетом, целиться в жену и детей, а выстреливать в лампочку или в посудный шкаф и заваливаться мертвой тушей до очередного звонка будильника. Потом приходил другой день, в который его боялись свои и чужие, была водка с пивом до момента непомещения ее в организме, возвращение домой и очередная расстрелянная лампочка.

Олежка мечтал убить отца. И последнее время, когда сморенный бурной жизнью милиционер выводил открытым горлом хрюканье и свист, Олежка брал пистолет, уходил из дома и тихонько постреливал в неживую природу. Набивал руку.

В тот день он отошел от дома, как у него уже бывало, до самой железной дороги, по которой поезда ездили часто, в основном грузовые вагоны – мертвая природа, в которые он выпуливал по несколько раз. Под стук колес это было не слышно. А местечко у него было лепое, за большим валуном, над которым раскидал ветки кривой и старый корявый тополь. В ямочке – земляной колыбельке – Олежка и расстреливал поезд.

В этот день отец пришел почему-то раньше времени и был особенно горяч. Когда они с матерью положили его на кровать, Олежка решил, что сегодня он отца порешит обязательно, а сам подцепится к какому-нибудь товарняку – только его и видели.

В этом моменте странно начинают сближаться два побега: побег воровки, мечтающей о писательской славе, и побег мальчика-семиклассника, мечтой которого были велосипед и бандана. Взяв пистолет в руки, Олежка не мог сразу осуществить план – в доме крутились и мать, и сестры. Поэтому он привычно пошел в свою земляную колыбельку и стал ждать поезда. Пришел пассажирский. Как и все поезда, он слегка тормозил в этом месте, впереди была узловая станция, на которой поезда разбегались в разные стороны, каждый по своему делу. Этот поезд был первой «живой природой», в которую Олежка выпустил пулю. Надо же было потренироваться до отца.

* * *

Дита смотрела в окно. Оно было таким грязным, что в смотрении в него смысла особого не было. Вон показалось дерево, растущее как бы параллельно земле. «Надо запомнить его», – подумала она и упала головой на блокнот. Не долетела Синичка до Устиньи Собакиной. Русское пьянство – это вам не лужа поперек пути, через которую можно при желании и перепрыгнуть. Русское пьянство с его бесконечными отростками и корнями вверх – это судьба. Фатум. Рок. Пуля юного мстителя попала Дите ровнехонько в середину лба. Олежка видел перед собой отца и именно такую снайперскую смерть ему намечтал. Но ведь сказано: пуля-дура, целишься в мечту, а убиваешь жизнь. Олежка не мог понять, почему стал тормозиться поезд, последний вагон остановился совсем недалеко. В другой раз он обязательно пошел бы посмотреть, что случилось, но ему надо было уследить, когда отец останется один в комнате. Дом все еще был полон, отец храпел. Олежка понял, что не судьба и в этот день, и сунул пистолет обратно в кобуру.

Это где-то в других городах и весях зоркие следаки ищут преступников. Олежкиному отцу на следующий день показали труп молодой женщины, убитой точнехонько в лоб, которую по дури привезли в ближайшую поселковую амбулаторию.

– Снайпер, – сказал милиционер. – У нас так никто не умеет.

– А я тут при чем? – кричал хирург. – Зачем она у меня лежит на операционном столе? Она же труп.

С трупом был передан чемоданчик с белым костюмом и залитый кровью блокнот. И новый паспорт. Барышня была из Москвы и звалась Устиньей Собакиной.

17
Перейти на страницу:
Мир литературы