Шальная графиня (Опальная красавица, Опальная графиня) - Арсеньева Елена - Страница 39
- Предыдущая
- 39/108
- Следующая
Разбойники, не успев прийти в себя, мгновенно были повязаны, однако пятеро из них все же оказались достаточно рисковыми и проворными, чтобы, расшвыряв охрану, кинуться за борт. Началась прицельная стрельба, и наконец трое беглецов, пораженные в головы, пошли на дно, а двое унесли-таки ноги от погони и, добравшись до берега, скрылись в лесу. Это были водолив-предатель и Вольной.
С тех пор он как в воду канул. Если прежде Елизавета могла воображать, что Вайда что-то знает о своем бывшем атамане, но благоразумно помалкивает, то теперь, видя озабоченное, хмурое лицо старого цыгана, который на старости лет так привязался к «внучке», то есть Машеньке, что вовсе порвал с разбойным прошлым и, остепенясь, трудился на графской конюшне, постепенно ставшей для малышки любимым местом игр, – теперь Елизавета верила: и впрямь не знает Вайда, где нашел укрытие Вольной.
Лисонька вестей о себе не подавала. В Нижнем ли она оставалась, воротилась ли к отцу – было неведомо, и Елизавете ничего не оставалось, кроме как размышлять о причудах своего сердца и судьбы, которые так надолго бросили ее в объятия этого страшного, странного, притягательного и отталкивающего человека – Вольного.
Елизавета всегда была даже и с собою весьма лукава и умела изыскать множество причин для оправдания своих слабостей и прегрешений, однако сейчас предпочитала не кривить душою и признать, что приникла к Вольному потому, что была отчаянно одинока, испугана; вдобавок она отыскала в его руках такую полноту страсти, которую не давали – да и не могли ей дать – ни робкий Леонтий, ни злобный Эльбек, ни добрый, бесконечно нежный Хонгор, ни яростный Сеид-Гирей, ни де Сейгаль, ловец минутных наслаждений, ни весь пропитанный ненавистью Валерьян. И только Алексей, вернее, Лех Волгарь...
И вот так всегда – о чем бы Елизавета ни думала, рано или поздно возвращалась мыслями к Алексею!
Назвать любовью то, что она испытывала к нему сейчас, было бы, наверное, не совсем точно: он умер, он ушел в мир теней, которых не волнует, не греет и не оскорбляет наша, земная, любовь или нелюбовь, и все же эта утрата несбывшегося как бы притупила в Елизавете остроту восприятия мира, отняв дерзость молодости, безоглядную веру в счастье, и она покорно приняла свое зимнее отупение, бывшее сродни тому, которое наваливается на женщину, накрывшуюся клобуком. Взрыв горя, потрясший ее в Измайлове, странным образом дал ей на время силы позаботиться о будущем своем и своей дочери, но эта вспышка лихорадочной деятельности сменилась непреходящей, стойкой тоскою, ощущением, что она потеряла человека, самого нужного душе.
А ведь она с ним и двух десятков слов не сказала! Бог ты мой, Алексей Измайлов, этот мальчик, голубоглазый и румяный, в которого влюбилась бедная, заброшенная дурнушка; Лех Волгарь – ожесточенный, стремительный, страшный, как удар сабли, которого исступленно ласкала невольница, чудом избежавшая смерти, – вот и все, что она могла вспомнить о своей любви! Откуда же эти слезы, откуда черная печаль, откуда непреходящая боль, как будто на месте сердца у нее образовалась холодная пустота, в которую Елизавете страшно было заглянуть, ибо не найти там больше клада, которым была богата жизнь?..
Даже в печали об Алексее была для Елизаветы особенная, пьянящая отрада (или отрава, против которой нет противоядия), но жизнь шла своим чередом и своими грубыми прикосновениями то и дело прерывала забытье, так что приходилось считаться с ее реалиями... даже если они были связаны с Вольным.
Воровская ватага, захваченная на торговом судне, была под конвоем и в кандалах препровождена в Нижний и заключена в городском остроге. Печальное место сие было известно Елизавете: еще в прошлом году, живя на Варварке, она езживала по престольным праздникам в острог, относя туда деньги, пироги, рубашки, халаты, вязаные чулки. Это было обычным делом среди богатых, да и не очень богатых жительниц Нижнего, всячески поощрялось церковью, как богоугодное милосердие; кроме того, Елизавете однажды привелось передать подпилок в куличе для одного из ватажников Вольного, сделавшись таким образом соучастницей его побега. Ее это не больно заботило; однако воспоминание о благотворительных поездках оказалось весьма своевременным: ведь среди схваченных разбойников был Данила, судьба коего всегда тревожила Елизавету. Их соединяли общие страдания, перенесенные от рук «лютой барыни», а потому графиня хоть чем-то хотела облегчить участь бывшего парикмахера.
Но визит Елизаветы в тюрьму принес ей мало радости, а Даниле – и того меньше. Ведь он больше не был ее крепостным – графиня в свое время с охотою отпустила его на свободу, – а потому она утратила свои права на его жизнь и смерть, на его судьбу и ничем не могла порадеть Даниле, кроме как промыть раны его и других несчастных, сидевших с ним в одной камере. Руки и ноги их были растерты кандалами чуть ли не до костей, когда вели их на сворке, но Елизавета и Татьяна обшили железы толстыми холстинами и перевязали язвы. Милосердие сие было опасным для чести графини Строиловой, ибо ее могли опознать некоторые ватажники, однако бог миловал: то ли не признал никто в богато разодетой даме ту девчонку, переодетую в мужское платье, которую видели в Макарьеве; то ли положили зарок своих не выдавать, как никто не выдавал тех тайных убежищ, где мог схорониться их загнанный, затравленный атаман. Елизавета даже от себя самой скрывала, что одной из причин, поспешно приведших ее в острог, были упорные слухи: мол, Вольной тоже попался, – и она не поняла, облегчение или разочарование испытала, узнав, что это лишь пустая болтовня.
Выйдя на крыльцо острога и с трудом пробираясь сквозь толпу баб с детишками, пришедших наведать своих или хоть передать небольшой гостинчик, Елизавета торопливо совала в протянутые руки медяки, стараясь не глядеть по сторонам, чтоб не рвать душу зрелищем исстрадавшихся лиц (вполне хватило и того, на что нагляделась в остроге!), но вдруг мелькнули знакомые голубенькие глаза, всклокоченные белобрысые кудлы...
Улька! Улька – растрепанная, зареванная, в съехавшем на затылок платке и обтерханном сарафане, на который, несмотря на жару, накинут рваный шубный кафтанишко явно с чужого плеча. Ну а на руках у нее заходился криком младенец, запеленутый в такую ветхую, грязную ряднинку, что половик на пороге иной избы и то краше.
- Предыдущая
- 39/108
- Следующая