Выбери любимый жанр

Рыцарь Бодуэн и его семья. Книга 1 (СИ) - Дубинин Антон - Страница 11


Изменить размер шрифта:

11

И я добился своего! О счастие, я устроил тебе праздничный сюрприз — спел свою первую песню. Посвященную даме Мари де Туротт, конечно. «Спел» — это, должно быть, громко сказано: голоса у меня никакого еще не было, я даже громко говорить не научился за годы очень тихой мышиной жизни в отцовском доме. Да и стихи, тогда показавшиеся мне великолепными, были, очевидно, так себе; из этого произведения я теперь не смог бы вспомнить ни строчки, но, кажется, там рифмовалось все, чему положено рифмоваться у Гаса Брюле или другого какого шампанца, умеющего недурно подражать южанам-трубадурам. Ритм, естественно, хромал. Постаравшись как следует, я вспомнил сейчас две рифмы — «Шампань» и «Бретань», и еще не менее жуткая парочка — «Руси» и «Куси». Постой-ка, постой, милая! Медленно вызывая из темной глубины памяти свет яркого утра Вознесения — светло-зеленую траву, серый дровяной сарай, на заднем плане грязноватое марево конюшенных построек — и вот оно, тонкий мальчишеский голосок, выстраивающий неуверенный речитатив: «У кого б вы ни спросили… В землях графов де Куси, вплоть до самого Руси, хоть пройди четыре мили, хоть пятнадцать, хоть все сто… Не найдете ни за что…»

Да, девицы столь учтивой, и веселой, и красивой, что живи она в Микенах, не было б нужды в Еленах! С рифмовкой там было как-то иначе, строфы получились неравномерные по длине и порою разного ритма; но ты все равно пришла в восторг. Одно дело — просто стихи, и совсем другое — стихи, которые написал твой друг, да еще и про тебя! Ты станешь великом трувором, я посвящу тебя в поэты, сказала ты с искренним восхищением, от которого у меня потеплело в животе и ноги стали страшновато мягкими. Ты смотрела на меня и смеялась, но не так, будто тебе весело, а как будто тебе больно и странно, и нужно что-то сказать, а не получается. Потом ты убежала, приказав ждать тебя на месте; я стоял, как дурень, в звоне придуманной славы, и думал, что стихи писать — большое счастье. Чувствуешь себя почти что волшебником, даже лучше, потому что тебя апостол не сбросил с небес, как несчастного того волхва Симона — волшебство твое законное, от него один почет и радость людская! От собственных стихов слезы на глаза наворачиваются — еще сильнее, чем от чужих; и так удивительно, что все в рифму складно сложилось! Будто и не ты придумывал, а сама составилась мозаика.

Слава моя увенчалась полным восторгом — ты вернулась со стороны сада с тремя крупными розами в руках; видно, спросила матушкиного разрешения сорвать цветы, чтобы подарить их мне! Наверно, Анри Анделис, за «Лэ об Аристотеле» якобы пожалованный замком, менее был счастлив и поражен своей наградой за труды. Я помню необычайно ярко, как взял шипастые жесткие стебли из твоих рук — влажноватых и почему-то холодных (хотя обычно ты превосходила меня теплом тела, даже зимой твои пальцы оставались горячими и не краснели от ветра.) Головки цветов были — две белые и красная, похожие для меня на прощение грехов, Рождество и Пасху одновременно, избавление от долгой болезни и неожиданный подарок от брата.

Я даже запомнил, как ты оделась тем утром — хотя обычно с трудом отслеживал одежду других людей. Синее платье поверх красного полотняного шенса, вышитое мелкими жемчужинками по вороту — церковный наряд богатой отроковицы — и блестящие ленты в косах. Не было на свете никого тебя красивее. Где только ты взяла этот полушутовской, полусвященнический обряд — прикосновение розой к плечу, «Посвящаю тебя в труворы» — а я, болван, так остолбенел, что даже не додумался преклонить колено. Слишком хорошая, слишком красивая — я почти не узнавал девочки, у которой однажды в драке вырвал прядку светлых волос, с которой виделся каждый день за обедом; мне казалось, я и прикоснуться-то к тебе не смогу, потому что ты — ангел, сплошной огонь, горящий серафим ростом выше нашей церкви, жуткий и прекрасный свыше человеческих сил. Потому я и убежал — мне стало страшно от самого себя, от таких своих мыслей; мне было всего десять лет, и я убежал, не вынеся собственной нежности к другому человеку. На бегу, перепрыгивая через помехи вроде садовой тележки, будто перелетая их на крыльях, я испускал невнятные кличи восторга — в которых сочетались обрывки моего безграмотного произведения и плотский радостный страх перед священным.

Не ты сама была тем священным, Мари — нет, не только ты, но нечто, вставшее передо мною прозрачным огнем, когда ты протянула мне цветы, и оглушительно крикнувшее мне — не бери, обожжешься! И собственное ослушание, похожее на настоящую свободу… Нет, не могу объяснить. Меньше нужно было увлекаться «Романом о Розе». До него ли нам теперь — видишь, куда мы пришли с тобою, двигаясь подобными путями, милая моя?..

Дома я хотел потихоньку подняться к себе и схоронить свое сокровище. Приспособить цветы — я сразу придумал, куда их дену: конечно же, украшу ими распятие над постелью! Это самое почетное место в комнате, перед ним по вечерам и по утрам мы подолгу молимся, стоя на коленях; кроме того, разве не правильно все самое лучшее, все свои трофеи немедленно посвящать Господу?

Но моим прекрасным планам не судьба была сбыться — путь мне преградил мессир Эд, поднимавшийся из погреба. Уж не знаю, что он там делал — то ли пил по случаю праздника, то ли пересчитывал запасы; он медленно вырос передо мной из пола, как выходящий из земли великан, и я, оцепенев под его взглядом, тщетно попытался спрятать розы за спиной. Вроде бы я ничего дурного не сделал, но отец так смотрел на меня, что сердце мое тут же обратилось в заячье, а горячая радость покрылась толстенным слоем льда.

«Что это у тебя, — спросил он самым нехорошим своим голосом, — никак, ты рвал в саду цветы? Почему прячешь? Кто тебе позволил?»

«Госпожа матушка разрешила Мари,» — почему я не мог лгать этому человеку? Не по праведности ведь, из страха! Хотя уже почуял, что соври я сейчас, обвини себя беспричинно — все получится лучше, чем так. «Мари подарила мне розы,» — не сочти меня подлецом, милая моя, выдавая тебя мессиру Эду, я знал уже достоверно, что тебя он не тронет. Ты оставалась воспитанницей матушки, именно она имела право тебя судить и наказывать, за целый год жизни под одной крышей мой отец ни разу не ударил тебя; так что я не подставлял тебя под удар — эдакий «Флуар наоборот», непривлекательный образ, не правда ли? — скорее боялся солгать. Потому что мессир Эд, по моему внутреннему убеждению, всегда чувствовал мистическим образом, когда я говорю неправду.

К тому же в моем оправдании не было ничего дурного, ведь верно? Сад принадлежал матушке; она иногда сама срезала в нем цветы, чтобы отнести в церковь или украсить дом к празднику. Она могла распоряжаться розами по своему усмотрению; розы в моих руках означали не самовольство — всего-навсего невинную праздничную игру. В которой никто, кроме меня самого, не мог бы усмотреть ничего особенного, постыдного или необыкновенного… «Мари подарила мне цветы, потому что я написал ей стихи, сударь.»

Мог ли я ожидать такой безумной вспышки ярости? Если поразмыслить здраво, вспомнив все, что я знаю теперь — конечно, мог.

Ты мне еще попишешь стихи, поганец, вот как говорил мессир Эд, трепля и сминая меня в руках, как игрушку, которую пора распороть и выпотрошить старую солому. Я болтался из стороны в сторону, махая, как та самая игрушка, ободранными руками — шипастые стебли отец вырвал у меня из ладоней первым же движением. Стишки, ты сказал, дерьмо такое? Я сейчас напишу тебе стишки! Такие дерьмовые стишки напишу на твоей шкуре, клянусь кишками всех святых, что тебя так и черти в аду не прижгут, стихоплетишка вонючий!

Я приоткрыл рот от страха, до последнего не понимая, что же такого сделал. Руки отца то впечатывались мне в лицо, в котором что-то прогибалось и трещало, то дергали, почти отрывая куски ткани, за праздничную чистую одежду.

Он убьет меня, Боже мой, защити, он же порвет меня на куски! Я уже почти видел, как широкие руки с давно не стриженными, зазубренными ногтями отрывают мои члены, как ветки у дерева, разбрасывают их, как ребенок — лепестки розы; безо всякого труда, почти что весело разламывают пополам грудную клетку… От страха не в силах даже зажмуриться, я в онемелом безмолвии болтался в отцовских руках, и мне казалось, что мир окончательно спятил. Я же ничего плохого не сделал! Совсем ничего! Мессир Эд совершенно сошел с ума, в него вселился демон, он просто-напросто хочет меня убить. Господи, Дева Мария, святая Евлалия и мученик Георгий, спасите ради праздника мою бедную душу, мою бедную шкуру, меня же сейчас убьют!

11
Перейти на страницу:
Мир литературы