За две монетки (СИ) - Дубинин Антон - Страница 3
- Предыдущая
- 3/77
- Следующая
Портрет прабабки — настоящей русской, из России, увенчанной тиарой волос красавицы с потрясающим русским именем Анастасия — благосклонно взирал на потомков с комода. Марко не помнил ее — на момент ее смерти был еще грудным; поэтому и не представлял ее иначе, чем величественной дамой в полном расцвете, с соболиными бровями, гордым взглядом, со старинными мехами, струящимися по плечам. Что перед смертью она, крохотная, с истончившимися до перьевой хрупкости костьми, малость потеряла себя и качала на руках плюшевых зверей и подушки, принимая их за собственных детей, — это он только однажды слышал от старшего брата и никогда — от бабушки. Культ ее русской матери простерся так далеко, что не только она сама, но и ее сыновья, и дочь — все давали своим детям имена, которые могли бы звучать и в России, не сильно притом изменяясь. Таково было правило культа. Этой далекой заснеженной страны, райского города Петербурга, златоглавой Москвы, полной карет, белоснежных церквей, чудовищных чекистов и глубоко духовных гениев, впрочем, не видела никогда и сама бабушка Виттория. Она родилась уже во Флоренции в год 1905, увезенная из России во чреве матери, когда гремела первая из серии российских революций. Пришла в мир от итальянского семечка, но из русского лона, и слово «туда» в ее устах превращалось в тайную музыку, хотя и сама она, и ее слушатели слишком хорошо отличали реальность мифологии от посюсторонней реальности. Совершеннейшая итальянка, не мыслившая себя вне своей теплой и дружелюбной страны и мерзшая даже в Тренто, близ австрийской границы, и ностальгирующая по ледяному Обводному каналу наследница российской скорби жили в разных землях, разделенных железнейшим изо всех занавесов. Иногда эти две земли встречались, образовывали словно бы ничейную полосу: и будущее монашество Марко — доминиканское, католическое, здешнее и настоящее — для бабушки расположилось в том же ее золотом саду, где обитали бородатые философы, где сжимал умный лоб преследуемый бесами Достоевский, а отец Паоло Флоренский вел с Соловьевым беседы о судьбах родины под сенью куполов и маковок. При всем при том в мире не было женщины (да и мужчины, пожалуй, тоже) мужественней и практичней нонны Виттории. Именно она поставила в разговоре точку — пощупала майку на спине внука и загнала его в душ, ибо монастырь монастырем, а соус для карбонары нельзя передержать, и, стоя под щекотными струями, Марко улыбался, как дурак, пробуя на вкус свое имя с приставкой «фра» и постепенно укрепляясь в вере, что он в самом деле все сказал и больше не надо к этому готовиться.
— Да ты обалдел, — так, или даже куда хуже сказал за ужином Симоне — младший из старших братьев Марко. Сказал, впрочем, с некоторым уважением, что не помешало бабушке прегромко хлопнуть вилкой о столешницу: что за сквернословие за столом? Симоне по детской привычке шлепнул себя пальцами по губам, потом перекрестил рот, очищая от грязного слова; больше никто из братьев — за столом было трое из четверых — не выказал удивления. В конце концов, Алессандро гонял на мотоцикле и недавно попал в аварию, так что неделю пролежал в больнице и до сих пор чуть хромал. А Филиппо за четыре месяца поменял четверых девушек, причем каждую представлял семье как невесту, единственную и вечную свою любовь, и две из четырех даже удостоились смутного одобрения бабушки («могло быть и хуже, хотя бы вежливая»). А сам Симоне, последним из братьев остававшийся длинноволосым (не сказать патлатым), по ночам наладился слушать музыку на такой громкости, что соседи грозились позвонить в полицию. Так что теперь ему и в самую жару приходилось закрывать ставни, ради Дилана и «цеппелинов» становясь на время отроком в огненной печи. Каждый в семье Кортезе имел право на странные вещи. Имел право быть собой. Право попробовать — и бросить. Или не бросить — женился же и впрямь старший брат, Пьетро, выучился же он на адвоката.
— И ты теперь круглый год будешь ходить в юбке?
— Не в юбке, а в хабите. И не дури, братья же не сестры. Мы можем и в мирской одежде.
— А, отлично. Значит, на регби крест не ставим?
— Симоне, я тебе врежу.
— Не врежешь. Монахам нельзя.
— Доминиканцы не монахи, это только мы так говорим. А по-латински не monachus, а frater. Слушай, одолжишь мне сегодня на вечер магнитофон?…
Магнитофон ему, впрочем, потом подарили свой: на день облачения подарили, всей семьей явившись на торжество. Даже лучше, чем магнитофон, — настоящий кассетный плеер Walkman, чтобы слушать музыку когда угодно и где угодно: в келье во время вечерней тишины, по дороге, в поезде — и притом никому не мешать. Сам вечно занятый avvocato Pietro пришел с беременной супругой, и Симоне расстарался — таким серьезным на протяжении целого часа подряд он еще никогда не бывал, а бабушка на весь храм сморкалась в огромный платок и всем, кто оборачивался, шепотом поясняла, что новиций, который крайний справа, — ее собственный младший внук. Руки у Марко здорово тряслись, когда на него надевали тунику; но втрое сильнее тряслись они у троих прочих постулантов, принимавших облачение вместе с ним, и позже один из них признался, как сильно он завидовал товарищу: к нему на радостный день помолвки с Орденом не пришел никто из родни. Более того — запретили показываться на глаза, «пока не бросит все эти глупости»… Марко, помнится, тогда пробормотал что-то утешительное насчет многих святых, у которых родители тоже были сильно против, — взять хоть великого Аквината или еще кого из «Житий братьев». Однако едва ли не впервые в день облачения он осознал огромную свою свободу — осознал и поблагодарил за нее Господа: свободу уйти и вернуться, зная, что в любом случае его примут. Возвращаться он не собирался, нет, ни в коем случае: но само знание, что ему никогда не будет некуда идти, странным образом укрепляло в том числе и в решимости пребыть верным до смерти. До самой смерти, и об этом тоже можно было рассказать родным, зная, что бабушка выслушает, поймет правильно, кивнет и скажет о русской крови, о русской верности, и положит на тарелку генеральскую порцию пасты с подливой, потому что мужчина растет до старости, а чтобы расти, надобно есть. И если когда-нибудь Марко, уже рукоположенного и премудрого, отца Марко из Санта Мария Новелла, отправят в миссию в Китай — или во Вьетнам, или в неимоверную Россию чекистов и православных, — бабушка так же стойко проводит его до самого поезда, накормит и перекрестит, а братья отпустят пару шуток и похлопают по спине, а отец купит все, что может понадобиться в дороге.
Он не привык оставаться в такой пустоте.
Он никогда раньше не знал такой пустоты.
Даже когда еще был самым маленьким и слабым из семейной мальчишечьей банды — бабушка так и называла их: бандиты, бандиты, идите кушать, эй, бандиты, где младшего
потеряли? Было время, когда он носил очки для коррекции зрения — надобность в них отпала только в старших классах — и скобку на зубах; когда он изо всех сил старался держаться наравне хотя бы с Симоне, но все равно чуть-чуть да отставал, несясь с воробьиной стайкой братьев и кузенов на великое сражение с подобной же бандой ребятни с правого берега Арно, из школы напротив… Стойко улыбался, принимая с подачи старших на грудь тяжеленный баскетбольный мяч, хотя хотелось реветь в голос, так больно мяч саданул в подбородок, но показывать слабость было немыслимо — старшие в один голос записали бы его в малышню, с которой прилично иметь дело только нянькам. Не отставать, держаться наравне. И даже когда несмотря на все старания он оказывался последним, и братья, весело крича друг другу, все отдаляясь по жаркой улице, не замечали его усталости, когда злые слезы из-за них подступали совсем близко, это была еще не пустота.
Однажды Симоне, который мог утверждать свое старшинство на единственном из братьев, на море затащил его на глубину больше чем по шею, и шестилетний Марко, не умевший плавать, запаниковал и едва не утонул на самом деле, барахтаясь лицом к тугой волне… Симоне и сам плавал ненамного лучше, и сам перепугался, увидев, как грива воды мотает братишку туда-сюда, как расплываются по волне его светлые волосы, а раскрытый рот пускает пузыри, давясь морем. К счастью, они выбрались тогда невредимые, хотя Марко и долго кашлял, сидя в песке на мелководье; братец танцевал вокруг, хлопая его по спине и умоляя ничего не говорить бабушке, только ничего не говорить, и маме тоже… В награду за молчание Симоне сулил любую свою машинку на выбор; но Марко и без машинки не проронил бы ни слова. Не из страха перед братской местью, не из стыда: он попросту не мог заставить себя рассказать словами, озвучить тот крайний ужас, когда под ногами растворялась земля, а кости словно исчезали из тела. Будто бы, сказав, он давал двум минутам ужаса власть над своей шестилетней жизнью. Легче для самого себя было притвориться, что этого не было. Марко и машинку у брата не взял — хотя давно положил глаз на красную гоночную — но принятая вира придала бы реальности и самому событию. Шести- и восьмилетний мальчишки не умели думать такими сложными словами, но, не сговариваясь, предали дело совершенному забвению раньше, чем добежали до дома.
- Предыдущая
- 3/77
- Следующая