Homo sum (Ведь я человек) - Эберс Георг Мориц - Страница 42
- Предыдущая
- 42/83
- Следующая
Петр посмотрел и пощупал шубу и сказал затем:
— Это одежда анахоретов. Отшельники на горе все ходят в таких.
— Так, значит, кто-нибудь из тех тунеядцев забрался ко мне в дом! — воскликнул центурион. — Я слуга императора, и на мне лежит обязанность усмирять всякую сволочь, которая здесь в пустыне тревожит жителей оазиса и путников. Такой приказ дан мне в Риме. Я сгоню всех этих негодяев, как дичь на травле; все они не что иное, как мошенники и грабители, и я задам им страху, пока не доберусь до виноватого.
— За это император тебя не похвалит, — возразил Петр. — Это все благочестивые христиане, а ты знаешь, что сам Константин…
— Константин-то? — спросил насмешливо центурион. — Он, может быть, вздумает еще и креститься, потому что вода-то ведь повредить не может, а массу народа, которая бежит за вашим Распятым чудотворцем, ему не истребить, подобно великому Диоклетиану, не опасаясь обезлюдить все царство. Но посмотри-ка на эти монеты. Вот изображение императора, а на другой стороне что? Что это, ваш Назарянин или это старый бог, никогда не заходящее, неодолимое солнце? Из ваших что ли тот, кто чтит в новом Константинополе Тихе31 и Диоскуров32 : Кастора и Поллукса? Воду крещения, которой он вздумал бы завтра омыться, он послезавтра же опять смоет с себя, и старые боги помогут ему, если он в иное, более спокойное время поведет их на бой против вашего суеверия!
— Но до того, — возразил спокойно Петр, — дожидаться долго, и нынче, по крайней мере, Константин покровительствует христианам. Я советую тебе предоставить твое дело епископу Агапиту.
— Для того чтобы он попотчевал меня вашим учением, которое и для женщин-то не годится: целовать ноги моим врагам? — захохотал центурион. — Это шайка воров, вся эта сволочь, которая засела там на горе, говорю я еще раз, и как с ворами я и поступлю со всеми этими зловредными сумасбродами, пока не найду того, кого мне нужно. Сегодня же и начну травлю.
— Сегодня же можешь и отказаться от нее, ибо эта шуба моя.
Эти слова произнес Павел громко и решительно.
Взоры всех обратились на него и на центуриона.
Петр и рабы его часто видали анахорета, но не иначе как всегда в овечьей шубе, вполне походившей на ту, которую Фебиций держал теперь в руке.
Чем-то неслыханным и непонятным должно было показаться самообвинение отшельника для всех тех, которые знали Павла и Сирону, и вместе с тем никто, даже сам сенатор, не усомнился в его словах.
Только Дорофея покачала недоверчиво головой и, хотя не находила объяснения происшедшему, однако не могла не думать, что этот человек не похож на соблазнителя и что галлиянка ради него едва ли забыла бы свою обязанность. Ей вообще как-то не верилось в виновность Сироны; она любила ее от души, и, конечно, это было грешно, но ее материнское тщеславие подсказывало ей, что если бы уж молодая красавица вздумала согрешить, то, право, предпочла бы этому косматому седобородому пустыннику красавца Поликарпа, розы и пламенные взоры которого она не однажды уже строго осуждала.
Совсем иначе смотрел на это центурион.
Он охотно поверил признанию анахорета. Чем недостойнее был соблазнитель, ради которого Сирона забыла свою обязанность, тем тяжелее была ее вина, тем непростительнее ее легкомыслие, а для его мужского тщеславия казалось, особенно в виду таких свидетелей, как Петр и Дорофея, гораздо сноснее, что его жена предпочла ему не молодого, красивого, более достойного человека, чем он сам, а просто искала разнообразия и развлечения, не стесняясь в своем выборе до такой степени, что отдалась даже какому-то нищему оборванцу.
Фебиций сам был многократно виновен перед женой, но все это лежало теперь на его весах точно легкие перышки, тогда как ее вина казалась ему свинцовой тяжестью. Притом он начал чувствовать себя в положении человека, вязнувшего в болоте и вдруг нашедшего хоть под одною ногой твердую почву, и все это вместе дало ему силу выказать перед анахоретом то самообладание, которым он отличался обыкновенно только на службе, командуя своими солдатами.
С деланным достоинством и с осанкой, которая показывала, что он в театрах больших городов империи бывал и на представлениях трагедий, подошел он к александрийцу, который в свою очередь не отступил ни на шаг и глядел на него с улыбкой, испугавшей Петра и прочих зрителей.
Закон предавал анахорета целиком в руки оскорбленного мужа; но последний, по-видимому, не намеревался теперь уже воспользоваться своим правом; только презрение и отвращение выразилось в его словах, с которыми он обратился к Павлу:
— Кто тронет паршивого пса, чтобы наказать его, тот замарает только руки. Эта женщина, обманувшая меня ради тебя, и ты, грязный нищий, вполне стоите друг друга. Мне стоило бы только захотеть, и я мог бы раздавить тебя тут же, как комара, которого прихлопнешь рукой; но меч мой принадлежит императору, и я не вправе опозорить его столь гнусной кровью, как твоя. Однако знай, скот, что ты недаром снял свою шубу Она толста, и ты, конечно, хотел только избавить меня от лишнего труда, сорвать ее с твоих плеч, чтобы наградить тебя тем, чего ты заслуживаешь! В побоях недостатка не будет. Коли признаешься, куда бежала твоя любовница, их будет немного, коли будешь медлить с ответом, число возрастет. Одолжи-ка мне вон эту вещицу, молодец!
С этими словами он взял у одного из погонщиков верблюдов бич из гиппопотамовой кожи, подступил еще ближе к александрийцу и спросил:
— Где Сирона?
— Бей меня, — просил Павел, указывая рукою на свою спину, — как бы жестоки ни были удары твоего бича, я все же не буду достаточно наказан за все мои прегрешения; но куда скрылась твоя жена, этого я воистину не могу сказать, если бы ты даже, вместо того чтобы гладить меня этим ничтожным бичом, стал рвать меня щипцами.
В голосе Павла было что-то до того непритворно простодушное, что центурион был готов ему поверить, но не в его обычае было оставить неисполненным наказание, которым он уже пригрозил, а что рука его не гладит, если захочет больно ударить, это должен был испытать на себе этот странный нищий.
- Предыдущая
- 42/83
- Следующая