Московский чудак - Бугаев Борис Николаевич - Страница 4
- Предыдущая
- 4/44
- Следующая
Остановился, в бумажку тютюн [11] закатал да слизнул:
– А почем?
– Продаю без запроса.
– Оставь, кавалер, тарары.
И – пошел.
Проходил обыватель в табачно-кофейного цвета штанах, в пиджачишке, с засохлым лицом, на котором прошлась желтоеда какая-то, без бороды и усов, – совершенный скопец, в картузишке и с фунтиком клюквы; шел с выдергом ног; и подпек бородавки изюмился под носом; Митеньку он заприметил; прошлось на лице выраженье, – какое-то, так себе тихо прислушивался он к расторгую, толкаемый в спину, скрутил папироску.
Лицо раскрысятилось подсмехом:
– Митрию, прости господи, Ваннычу, – наше вам-с! Митенька – перепугался: он стал краснорожим, как пойманный ворик; потом побледнел, выдавался прыщиком:
– Грибиков!
Грибиков же, выпуская дымочек, ему это с прохиком:
– Все насчет книжечек – что?
И сказал это «что», будто знал он: «откуда», «зачем»?
– Да… Я – вот… – И тут Митины пальцы пошли дергунцами: куснул заусенец: – Пришел я сюда… продавать…
– Не для выпивки-с?
Думалось:
– Все-то допытывается!
И отрезал:
– Да нет!
И спустил за шесть гривен два томика; Грибиков же приставал:
– Переплетики-то вот такие – у батюшки вашего.
Видя, что Митя багрел, пальцем пробовал он бородавку, потом посмотрел на свой палец, как будто бы что-то увидел на пальце:
– Хорошие книжечки-с… Палец обнюхал он.
– У одного переплетчика переплетаем мы: я и отец.
– Он надысь привозил вот такие же-с, я разумею не книжки, а – да-с – переплеты; сидел под окошечком и – заприметил… Как адрес-то – а – переплетчика адрес?
– На Малой Лубянке.
– В Леонтьевском – лучше заметить…
Вот чорт!
– Да, погода хорошая, – Грибиков в руку подфукнул…
Но Митя сопел и молчал.
– День Семенов прошел и день Луков прошел, а погода хорошая; вам – в Табачихинский?
– Да.
– Пойдем вместе. Прошла пухоперая барыня:
– Что за материя?
И из-за лент подвысовывалась голова продавца.
– Будет тваст.
– Не слыхала такой.
– Очень модный товар.
– Сколько просишь?
– Друганцать.
– Да што ты! Пошла и – ей вслед:
– Дармогляды!
Текли и текли: и разглазый мужик, мохноногий, с подсученною штаниной и с ящиком; и размаслюня в рубахе, и поп, и проседый мужчина.
– А вот – Мячик Яковлевич: продаю. Мячик Яковлевич!
И безбрадый толстяк в сюртучишке, с сигарой во рту и с арбузом под мышкою, остановился:
– Почем?
Через спины их пропирали веселые молодайки в ковровых платках и в рубашках трехцветных: по синему – желтое с алым; толкалися здесь маклаки с магазейными крысами: «Магарычишко-то дай», и мартышничали лихо ерзающие сквозь толпу голодранцы; песочные кучи вразброску пошли под топочущим месивом ног; вертоветр поднимал вертопрахи.
Над этою местностью, коли смотреть издалека, – не воздухи, а желтычищи.
5
По коридору бежала грудастая Дарья в переднике (бористые рукава) с самоваром, задев своей юбкой (по желтому цвету – лиловый подцвет) пестроперые, рябенькие обои; ногой распахнула столовую дверь и услышала:
– Вот, а пропо – скажу я: он позирует – да – апофегмами… А Задопятов…
– Опять Задопятов, – ответил ей голос.
– Да, да, – Задопятов: опять, повторю – «Задопятов»; хотя бы в десятый раз, – он же…
Тут Дарья поставила самовар на ореховый стол.
На узорочной скатерти были расставлены и подносы, и чашечки с росписью глазок.
Пар гарный смесился с лавандовым запахом (попросту – с уксусным), распространяемым Василисой Сергеевной; вполне выяснялась она на серебряно-серых обойных лилеях своим пеньюаром, под горло заколотым ясной оранжевой брошкою; били часы под сквозным полушарием на алебастровом столбике; а канарейка, метаяся в клеточке, над листолапою пальмою трелила.
Ясно блестела печная глазурь.
Василиса Сергевна сказала с сухой мелодрамой в глазах:
– Задопятов ответил ко дню юбилея.
И стала читать, повернувшись к балконной двери, где квадратец заросшего садика веял деревьями:
Читала она с придыханием и с мелодрамой, – сухая, изблеклая, точно питалась акридами; нервно дрожала губа (губы были брусничного цвета); и родинка волосом темным вилась над губой; при словах «шествуй, сей» она даже лорнетом взмахнула в пространство деревьев.
И веяли бледно гардины от бледных багетов; в окне закачалася ветвь с трепыхавшимся, черно-лиловым листом:
– Да какие же это стихи: рифмы – бедные; у Добролюбова списано.
Голос приблизился.
– Что? А – идея? Гражданская, да, не… какая-нибудь там… с расхлябанным метром… как давече.
– Это был стих адонический: чередованье хореев и дактилей…
Вместо хореев и дактилей – ветер влетел вместе с Томочкой, песиком; и уж за ним ветерочком влетела Надюша в своей полосательной кофточке, в серокисельной юбчонке, расплесканной в ветре, в ажурных чулочках.
– Да ты не влетай, прости господи, лессе-алейным аллюром… Притом, скажу я, – не кричу так: мои акустические способности не…
Василиса Сергевна сердито взялась рукой за чайник, поблескивая браслеткою из блюдъэмайль и потряхивая высокой прическою с получерепаховым гребнем.
– Маман, говорите по-русски; а то простыни превращаются в анвелопы у вас.
Надя села, мотнув кудерьками, подвесками: и заскучнела глазами в картину; картина открыла – картину природы: поток, лес, какие-то краснозубые горы.
От стен, точно негры, блестящие лаком, несли караул черноногие стулья; массивный буфет рассмеялся ореховой, резаной рожей.
Казалось, что мелодрама в глазах Василисы Сергевны – не кончится; годы пройдут, а в словах и в глазах Василисы Сергевны останется то же: в глазах – мелодрама; в словах – власть идей.
– Да, амортификацию переживает природа, – и тотчас же оборвала себя вскриком: – Пошел! Ты пришел наблошить мне под юбками, Том.
И профессорша нервно оправила кружево серо-сиреневой юбки своей.
Василиса Сергевна перечисляла события жизни (к последним словам – нотабена: «профессорский» быт Василисой Сергевною ставился в центре бытов и вкусов Москвы): Доротея Ермиловна, мужа, геолога, нудит на место директора; все – из-за лишней тысчонки; а у самих – два имения; Вера же Львовна исследует свойства фибром с ординатором гинекологической клиники. Двутетюк с селезенкой гнилою, с одной оторвавшейся почкой, в которого клизмою влили четыре ведра (а то – не было действия), все собирается выкрасть у археолога Пустопопова Степаниду Матвевну, которая – нет, вы представьте – на это идет. Двутетюк так богат, с библиотекой, стоящей тысячи; если пискляк этот выкрадет, то, ведь – умрет: Степанида Матвевна – старуха не дура: вернется она к своему археологу; что ни скажите, – а носит Радынский бандаж; словом – рой бесконечный: гирлянда смелькавшихся образов в лик убеждения, на котором женится пойманный убеждением магистрант, чтобы, ставши профессором, изо дня в день волочить эфемерности, ставшие тяжкомясою дамою:
– Да, – а пропо: ужас что! Ты ведь знаешь, Надин, что Елена Петровна сбежала к Лидонову, аденологу.
6
– Мы, – загремело из двери, – прямые углы: пара смежных равна двум прямым.
И профессор Коробкин, свисая макушечной прядью волос, уже топал по желтым паркетам в своей разлетайке; пустился доказывать:
11
Тютюн (укр.) – табак
- Предыдущая
- 4/44
- Следующая