Трезвенник - Зорин Леонид Генрихович - Страница 8
- Предыдущая
- 8/39
- Следующая
3
Начиналась последняя декада августа, и кончалось лето шестьдесят восьмого. В то утро я продрал свои очи позже обычного — накануне я ужинал со своим клиентом. День обещал быть лучезарным.
В моей жизни произошли изменения. Отец, как и следовало ожидать, переселился к Вере Антоновне. Я стал хозяином нашей квартиры и, прежде всего, отцовского кресла, излюбленного с детства пристанища. В новом статусе были и преимущества, и неожиданные осложнения. Суть в том, что, когда мы жили вместе, мне легче было держать оборону. При случае я всегда мог сослаться на то, что он дома, не в настроении, не хочет никого нынче видеть. Даже не подозревая об этом, отец мой приобрел репутацию отшельника, мизантропа и язвенника. Мне даже выражали сочувствие — не так-то легко быть заботливым сыном.
Я только что выпил утренний кофе, когда прогремел телефонный звонок. То был отец. Он сказал:
— Ну вот.
И добавил торжественно и скорбно:
— Они это сделали.
— Что такое?
Выдержав паузу, он произнес:
— Наши танки вошли сейчас в Прагу.
Должен сказать, что я ошалел. Трубку взяла Вера Антоновна.
— Вадим, немедленно приезжайте. Необходимо все обсудить.
Я спохватился:
— Никак не могу. Срочное дело. Я уезжаю. На несколько дней. Бегу на вокзал.
Теперь у меня не было выбора. Что надо скорее слинять из города, мне было совершенно понятно. Благо, клиент жил летом на даче и зазывал попастись на травке.
Мысленно я повторил за отцом: «Все-таки они это сделали». И тут же признался себе самому, что ждал такого и все же надеялся. Но нет. Надеяться было не на что. Прага была обречена. В тот день, когда отменила цензуру, она подписала себе приговор. Лагерь не может существовать, если в нем есть громогласная зона. Тем более социалистический лагерь.
Неужто свободное слово так звучно? Иной раз во мне возникали сомнения. В конце концов пресса может вопить, витии в парламенте — надрываться, а караван идет, куда гонят. Власти умеют заткнуть свои уши. И все-таки слово — не воробей. Эта штука сильнее, чем фаустпатрон. (Один усатый ценитель словесности сказал фактически нечто близкое.) Со словом не шутят. Та самая капля, которая точит державный камень. Наши геронты это усвоили.
Я укладывал дорожную сумку, когда мне позвонила Арина.
— Мне нужно сейчас же тебя увидеть, — крикнула Лорелея в трубку. — Я рядом. Я — в автомате у булочной.
«Вот и первые плоды оккупации, — я тихо выругался, — танки в Праге, а она уже у меня в подъезде». Больше года я пребывал в убеждении, что навсегда ее отвадил. А несколько месяцев назад она сообщила, что вышла замуж за молодого контрабасиста. «Он просто дьявольски одарен, к тому же пишет отличную музыку, но никому ее не показывает. Решительно ни на что не похожа». В этом-то я не сомневался. Вслух я ее горячо поздравил. Я приветствовал роман с контрабасом, веря, что наконец избавлен от неожиданных визитов. И вот она звонит в мою дверь. Японский бог! Я не желаю, чтоб чешская драма ей помогла еще раз улечься на эту тахту. Я чувствовал, чем все это кончится.
Она влетела, румяная, жаркая, похудевшая — брак пошел ей на пользу — и крикнула:
— Что ты намерен делать?
Я показал ей глазами на сумку:
— Ехать за город.
— Тебя подождут! Понимаешь ты, что все изменилось? Неужели это сойдет им с рук?
Я сказал, что убежден: да, сойдет. Мир выдал Чехословакию Гитлеру в тридцать восьмом, через десять лет — выдал Сталину, еще через двадцать — выдаст Брежневу. Знакомая схема.
— И ты полагаешь, что мы смолчим?
Я ей сказал, что слово «мы» — самое неподходящее слово. Кто-то, возможно, и не смолчит. Но многие будут и аплодировать таким решительным действиям власти. Еще бы! Этакая неблагодарность! Мы их освободили и — нате! Вот уж, как волка ни корми, а он все смотрит в свою Европу. С нами всегда себя так ведут. Мы люди добрые и бесхитростные, а все, кто вокруг — коварны и злы.
— Я не хочу, не хочу тебя слушать, — сказала она и прикрыла ушки своими розовыми перстами.
Я продолжал утрамбовывать сумку. Она подошла ко мне, тихо всхлипнула и уткнулась головой в мою грудь.
— Ну, ну, — сказал я, — надо быть мужественной.
Но именно это ее не устраивало. Вечно женственное уже подало голос.
— Мне так холодно, обними меня.
Мне очень хотелось напомнить ей, что на улице двадцать четыре градуса, но это ее бы не вразумило. Ее леденил мороз истории, мне следовало это понять и отогреть ее теми средствами, которые мне были доступны. Она уже кинулась на тахту, как в омут, и вскоре мое жилье огласили привычные ламентации.
— Это какое-то наваждение! Ты так хотел меня? (Я чуть ей не врезал.) Так вот ты какой! (Старая песня.) Ну, радуйся. Прикончил. Я — труп.
Вранье. Она вскочила с тахты свежая, как спелая дынька, очень довольная и заряженная для круговерти в своем хороводе.
Вскоре я сидел в электричке. Летело за окном Подмосковье. Благостный золотой денек, ничто не напомнит о близкой осени. Рядом со мной дремали две тетки и тощий старик с лиловым носом. Набравшийся с утра попрошайка шел по проходу и пел с надрывом, горестно требуя справедливости: «Я сын трудового народа, отец же мой райпрокурор. Он сына лишает свободы. Скажите: так кто из нас вор?».
Чувствительно. Но ответа не будет. Подлость любых глобальных событий не только в их изначальном свинстве — они непременно сумеют затронуть жизнь отдельного человека, причем независимо от того, хочет ли он вообще о них знать. Теперь скажите: так кто из нас вор? Но ни история, ни эпоха, ни, прежде всего, Госпожа Общественность не скажут и ни о чем не спросят.
Отправить Арину к ее контрабасу было еще нехитрым делом. Дней десять спустя в столицу вернулись сначала Випер, потом Богушевич — я тут же был приглашен на сходку. Помедлив, я сказал, что приду, уж очень хотелось увидеть Рену.
Тягостный вечер. Випер кричал, что больше бездействовать невозможно. Богушевич посетовал, что отсутствовал. Только поэтому не был он с теми, кто протестовал на Красной площади. Рена почти не говорила, без передышки ходила по комнате, набросив на плечи пуховый платок. Впрочем, Випер грохотал за троих. Я попросил его уняться — такие конвульсии стоят недешево. Он все-таки получил диплом, а Богушевич вместо того, чтоб заниматься энтомологией, вынужден ездить на раскопки. Випер почувствовал себя уязвленным. Он попросил меня не резонерствовать. То, что произошло — предел. Уже — вне человеческих норм.
Я посоветовал не кипятиться. Ничуть не предел, как раз нормально. Випер от ярости задохнулся. А Богушевич с подчеркнутой сдержанностью спросил меня, в самом ли деле я думаю, что все происшедшее так естественно?
— Более чем закономерно, — сказал я жестко. — Очень прошу взглянуть на события их глазами. До ваших метаний им дела нет. Вы полагали, что недоноски, употребившие всю страну, возьмут и добровольно откажутся от жизни-сказки лишь потому, что это не по душе, не по вкусу вчера Пастернаку с Василием Гроссманом, а нынче — Виперу с Богушевичем? Посмотрим еще, что вы запоете, когда взгромоздитесь на их места.
— При чем тут танки? — воскликнул Випер. — При чем тут Прага и Будапешт? Какое они имеют касательство к их сладкой жизни?
— Прямое касательство. Дурной пример, опасный соблазн. Сигнальная система сработала.
Борис собрался дать мне отпор, но Рена его остановила.
— Не надо, — сказала она, — он прав. Все верно — это еще не предел.
И прошептала:
— Бог нас оставил.
Я возвращался со смутным чувством. Небо томило своим густым, темно-фиолетовым цветом, было тяжелым и неподвижным, похожим на плюшевую портьеру. Я миновал Каменный мост, с Полянки сквозь проходной двор свернул к Монетчикову переулку, скорее бы оказаться дома. Однако впервые любимая крепость мне показалась такой неприветливой. Много бы дал я, чтобы сейчас Рена сидела на этой тахте, поджав под себя свои стройные ножки, кутаясь в свой пуховый платок. Я вдруг увидел перед собою ее зеленоватые очи с их драматическим выражением и пожалел, что я не алкаш. Тогда бы я, возможно, и справился с этим скребущим холодком.
- Предыдущая
- 8/39
- Следующая