Сансара - Зорин Леонид Генрихович - Страница 8
- Предыдущая
- 8/27
- Следующая
Эта печаль родилась от обиды. Он был несчастен и был обижен. На ход истории, на судьбу, на свой народ и своих сановников. Все задуманное повисло в воздухе, было заранее обречено, могущество оказалось мнимым.
Все, что вокруг, таит угрозу! И неспроста через год в Вероне, беседуя с Шатобрианом, он, в ожидании неизбежного, так ажитированно преувеличил единство неведомых карбонариев — Зандов кинжал уже над ним! Возможно, все это говорилось под впечатлением от сведений о тайных сообществах в России, но сведеньям этим он не дал хода! Уверен, что, прояви он решимость, участь мятежников оказалась бы гораздо для них благоприятней.
Но он предпочел остаться в бездействии — он был обижен в который раз!
Он был обижен на темный жребий: венцом обязан цареубийцам, ступенью к трону стал труп отца. Ему ли останавливать заговор?!
Он был обижен и уязвлен из-за нежданных ограничений своей неограниченной власти. Он был обижен за то, что должен был смириться с изгнанием Сперанского. Подобно московскому царю, выдавшему на растерзанье толпе преданного ему боярина, он сделал искупительной жертвой того, с кем он связывал свои замыслы.
Этими незараставшими ранами счет его к жизни не закрывался. Его томила и угнетала общественная неблагодарность. Он так и не смог понять, что к толпе нельзя относиться, как к любовнице, корить ее за то, что она не оправдала твоих усилий и изменяет тебе с другим. Он чувствовал, что России не раз придется сталкиваться с извечной и на удивление стойкой ущемленностью моих соотечественников. Должно быть, и сам он мучился ею, и оттого негодовал.
В этой обиде я вижу исток неутомимого мистицизма, сопровождавшего его жизнь и облепившего его смерть самыми странными легендами. Эта мистическая смута притягивала его к Кассандрам вроде госпожи Ленорман и госпожи Юлии Крюднер.
Все Романовы отдали дань этой боли, все они были точно отравлены обидой на страну и на подданных, и все-таки в Александре Павловиче она была особенно страстной, более жгучей и неизбывной, чем даже в несчастном его племяннике, нашем царе-освободителе, взорванном освобожденными гражданами. И я, совсем молодой человек, в Лайбахе, в восемьсот двадцать первом, невольно спрашивал сам себя, как укротить его заботу.
Детски надеясь его утешить, я выразил свою убежденность — это в мои двадцать три года! — что вскоре Россия станет свидетельницей его энергических шагов и многих неожиданных действий. Нет, в самом деле был прав Нессельроде, некогда грозно прохрипевший о непомерных моих притязаньях! Опомнившись, я себя мысленно выбранил.
Но государь не указал мне, что я забылся, он лишь вздохнул:
— Когда мне было столько же лет, я также мечтал со всем своим жаром скорее образовать Россию.
Он сказал мне, что наблюдал за мною и оценил мое усердие.
Чем обратил я его внимание? Может быть, было во мне и впрямь нечто по-своему притягательное, то, что ко мне привлекало ближних (если я не был им помехой)?
Вот и в Лайбахе нежданная встреча мне принесла нежданную радость.
— Я знаю, что ты просишься в Англию, — сказал государь. — Вот и прекрасно. Будешь в Лондоне секретарем посольства.
Я не дерзал о том и помыслить, ибо существовала традиция — в Лондоне место лучшим чиновникам.
И невозможное совершилось. Но — через год, когда конгресс уже после Троппау и Лайбаха закончил свою работу в Вероне.
5
Стоит изба, в ней лежит тоска. Не зря говорят, в присловьях народных встречаешься с истинной поэзией.
Бог наградил меня долгой жизнью. Быть может, покарал за грехи? Однако ж, не ропщи, человече. Он может и внять, оборвать наказание. Но мне не привелось еще встретить ни одного творенья его, будь оно даже убого, увечно, изнурено чередой несчастий, которое не молило б Творца продлить невыносимые дни.
Я полюбил столицу Англии, Лондон меня покорил и пленил. И — не одной своей стариной, не связью времен, которой он дышит. Верно, что он — лучшая школа для дипломата, но я добавлю: лучшая школа для человека. Лондон таков, каков он есть, и не стремится выглядеть ярче. Он с вами учтив, но держит дистанцию — по сочетанию этих качеств всегда узнаешь аристократа, который остается собою и в процветании, и в бедности. Истинно: Лондон учит достоинству. Нет добродетели выше этой. Она досталась мне от отца, но Лондон напомнил, что всякий день должно поддерживать ее в готовности к возможной проверке. Мало того, нужно следить, чтобы она не покрылась ржавчиной, подобно забытому клинку — важно оттачивать его, чтобы, не дай бог, не затупился.
Мощное искушение жизни: слиться со всеми в едином хоре, не отличаться от соседа, не возражать имущим силу. Не обходило оно и меня. К тому же и служба шла успешно. Уроки Лондона были кстати.
Однако в расстройство пришло здоровье. Мое корпение над документами заметно потрепало его. Кроме того, испортилось зрение, пришлось водрузить на нос очки.
Я получил долгожданный отпуск и по дороге в Петербург заехал в Лямоново — коли хворать, так среди милых родственных лиц!
Дядюшка мой сделал меж тем карьеру — стал он опочецким воеводой. Когда порою я перечитываю пушкинские шутливые строки о путешествии в Опочку, я с умилением вспоминаю его победительный хохолок. Он рассказал мне местные новости. По долгу службы делает вид, что приглядывает за опальным Пушкиным. Что Дашенька? Дашенька вышла замуж. Слегка раздалась, но еще хороша.
Пушкин явился меня навестить, да не один, а с новым трофеем вынужденной деревенской схимы — с трагедией «Борис Годунов». Мы обнялись и какой-то срок пристально изучали друг друга.
Не знаю, каким он нашел больного, а я увидел перед собою уже не ребячливого задиру, склонного к необязательным дружбам, пуншам, бретерству, недолгим связям — всей этой хороводной жизни, которой молодой человек хочет уверить себя и всех, что дни и ночи его полны. Я видел, что время его не побаловало, лицо его будто потемнело, слегка заострился плоский нос, щеки мне показались впалыми.
Но затянувшееся изгнание не сделало его угнетенным. Напротив, глаза его выдавали счастливую воодушевленность. Я было отнес ее к себе, к тому, что он так рад нашей встрече. Такая догадка могла бы польстить мне, но дело было не только в том, что свиделись два старых товарища. Главной причиной была трагедия, начатая совсем недавно. Ему не терпелось прочесть написанное, пусть и в незаконченном виде.
После обеда мы приступили — я к роли слушателя, он — к чтению.
Я знаю, что о моих впечатлениях и некоторых моих замечаниях в обществе ходят всякие толки. Совсем недавно один простодушный пытал Екатерину Ивановну — украдкой, винясь за «невольную дерзость»: правда ли, что мне так не понравилось слово «слюни», что я советовал Пушкину вычеркнуть это слово вовсе?
Я после сказал о том господине: «Знаю отлично, что он не один мучается столь важным вопросом». Дались им эти чертовы слюни! Меж тем, в тот день, несмотря на хворь мою, мы проговорили до сумерек. И что же застряло в общественной памяти? Извольте, поговорим о слюнях.
Пушкин сослался тогда на Шекспира. Знал я не хуже него, что Шекспир мог щегольнуть вульгарным словом и что порой, достоверности ради, надо обуздывать брезгливость. Но я ведь недаром почти три года жил в Англии, я понимал различие меж ними и нами, и прежде всего между йоменом, который свободен вот уже боле шести столетий, и русским нечесаным мужичонкой.
Наше развитие в той поре, когда мудрей оградить словесность от точного следования натуре. Последняя настолько пахуча — словесность рискует и задохнуться в этой унавоженной почве. Чем больше я думаю о том, тем резче вижу и понимаю, что эстетическое начало делает важную работу по сохранению здоровья. Запущенная народная жизнь почти как запущенная болезнь — она опасна, когда приблизишься. Уж двадцать лет, как в России воля, а стал ли наш буколический пахарь свободен в истинном смысле слова? Не знаю. Как не знаю того, стал ли он лучше и совестливей.
- Предыдущая
- 8/27
- Следующая