Я бросаю оружие - Белов Роберт Петрович - Страница 26
- Предыдущая
- 26/101
- Следующая
Вот такие дела-разговоры-истории напомнила мне та трофейная фрицевская песенка.
И тут я еще вспомнил заметку, которую совсем недавно прочитал в «Комсомолке», — да как-то заметкой ее и не назовешь, слово какое-то неподходящее, незначительное, — статью такую маленькую, что ли, в которой рассказывалось, что в одном немецком концлагере папашечка, начальничек, комендант, зверь, устраивал своему гаденышу-сыночечку «праздники» такие на день рождения — разрешал собственноручно расстреливать людей. У них называлось «салютом». Двенадцать лет — двенадцать расстрелянных, тринадцать — тринадцать...
Стрелял, паршивец, через амбразуру, как в базарном тире. В затылки. По голым. Чтобы кровью «не портить» лагерные шмутки. Прямо к месту, где развлекался сыночечек, приносили испеченный мамашечкой именинный пирог со свечечками, и папашечка задувал свечечку после каждого выстрела, если удачный — когда сыночечек не мазал...
А потом сыночечек лопал пирог.
Поди, еще с мясом был пирог-то, как с человечиной?
Гады, гады, гады! Я потому об этом вспомнил сейчас, что какие же они все-таки немыслимые гады! Мне бы тоже очень хотелось верить, как дяде Мише и Володе-студенту, что есть там еще не потерявшие совесть немцы, такие, как в картинах — перед войной их еще, по-моему, показывали? — «Профессор Мамлок», «Болотные солдаты», «Семья Оппенгейм»: честные, смелые, настоящие борцы. Но где они есть, если кругом там такие гады!? Та сволочь ученая, Рудди-Срудди, разве далеко ушел от выродка мозгляка-мизгиря, который убивал безоружных людей как для развлечения? Ух, встретить бы их когда-нибудь все-таки, хоть одного! Мы в затылки стрелять неприученные — глаза в глаза, чтобы чувствовать, как у той курвы-поганки-плесени задергается очко! Которые по голым палять навострились, встретят вооруженного в открытом бою — живо-два полные портки ведь напустят. Ну, гады, держись!
И мне как-то сразу и ясно пришла в голову мысль: кажется, я почти догадался, как мог погибнуть Шурка Рябов — ну, тот отцовский воспитон, которого папка хотел сделать моим названным братаном. Вспомнил ту падлу-падаль-подлюгу, кретина-выродка, фашистское отродье — по схожему возрасту, — вспомнил Шурку Рябова, и как лихо тот воевал, — ту переводчицу вспомнил — стал сличать...
Вспомнил отцовское письмо, написанное специально для меня, — как раз первое известие после того, как отца посчитали убитым, а он оказался в полевом госпитале:
«Сын! На меня сейчас свалилась уйма личного времени, и появилась возможность подумать о том, о чем совершенно некогда было думать во время боев. Из того, что мать о тебе почти ничего не пишет, я сделал вывод, что ей просто нечего сказать о тебе хорошего, а плохое она не хочет сообщать, чтобы не расстраивать меня. Очень жаль, если все действительно так.
Как ты учишься? Это ведь сейчас твое главное дело, настоящая работа, которую ты обязан выполнять но законам военного времени по крайней мере хорошо. Надеюсь, ты и сам понимаешь. Я и сейчас считаю себя обязанным, лишь позволяют обстоятельства, заниматься самообразованием, стараясь заполнить те пробелы, которые имею. И знания нужны мне не для чего-нибудь, не ради того только, чтобы вообще быть грамотнее и образованней, хотя и это важно, а для того прежде всего, чтобы лучше, грамотнее, умнее воевать.
Ты уже близок к тому возрасту, когда становятся юношами, а в такое боевое и суровое время, которое мы теперь переживаем, — то же самое, что стать взрослым мужчиной, со всею вытекающей отсюда ответственностью. Учти, я с неполных четырнадцати лет был единственным работником, кормильцем в семье. И вот сейчас, в едином строю рядом с нами, кадровыми военными, взрослыми людьми, самоотверженно бьются, не щадя жизни, с вероломным, жестоким и коварным врагом тысячи и миллионы молодых красных бойцов, вчерашних юношей, школьников, как и ты. И отважно бьются!
Да ты и сам обязан слышать о бесчисленных подвигах подростков и мальчишек, почти что твоих ровесников, на трудовом фронте там, у вас, на фабриках и заводах, и на колхозных полях, и в тылу врага, и даже у нас, на передовой, — об этом все время сообщается в печати.
Я тебе мог бы подробно описать историю одного такого парнишки, моего вестового Шуры Рябова. Как и почему он попал в мой полк и как отлично воюет. Но по возвращении из госпиталя я его непременно отправлю в тыл, к вам с матерью, потому что ребятишкам надо все-таки не воевать, а учиться, и он тогда сам тебе обо всем расскажет. Пусть он будет тебе старшим братишкой. Он и по годам тебя старше, а по знанию жизни, по войне — так старше и некоторых, может быть, взрослых.
Я хочу, чтобы ты вырос таким же или даже лучшим, более образованным и умелым. Пусть тебе станет известно, что мне в наших справедливых боях будет очень обидно, тяжело и стыдно узнать, что ты — мой сын! — растешь каким-нибудь лентяем, неучем и дураком. Знаешь ты или не знаешь об этом, но учти также, что имя твое — Виктор — означает Победитель, и мы с матерью давали его тебе не просто так. Если вдруг сложится, что мне придется отдать жизнь за Родину, я хочу верить, что в тылу у меня есть своя достойная смена, которая доведет нашу борьбу до полной Победы.
Я убежден, что мы разобьем фашистов значительно раньше, чем подойдет твой призывной срок, мы здорово тряхнули хваленых гансов-фрицев у ворот столицы нашей Родины Москвы — ты об этом тоже знаешь, наверное. И я свято верю, что сумею сам довоевать до полной Победы. В последнем бою, где меня ранило, меня уже считали погибшим, а есть такая солдатская примета: кого заживо похоронили, тот две жизни проживет. Но хочу, чтобы в любом случае мой сын вырос достойным сыном отечества, славным защитником матери-Родины.
Помни это! В случае чего считай письмо моим тебе завещанием.
Такого бы мне действительно братана, такого бы корешка, как Шурка Рябов! Ждал я его, ждал. Не дождался. Эх!..
Что касается всяких отцовских сомнений в письме, то тогда они мне не показались обидными: о чем я и мечтал, как не повоевать?! Только лишь можно будет — будем будь-будь! Ну а так все, конечно, правильно в письме, аж от зубов отскакивает, — как у Вагри или у Полтонны, когда на уроке сидит какая-нибудь инспекторша из гороно. Такие уж они все нам воспитатели. Как в воспитательный раж войдут — пух и перья! «Героически трудятся на фабриках и заводах и на колхозных полях...» Письмо пришло зимой, и кто, интересуюсь, геройствовал на этих самых полях, когда они были под снегом? Вот насчет завещания — здорово, в самую точку.
А учился я нормаль, после письма и еще поднажал; на фронтах тогда было ой нелегко, все продолжалось и продолжалось отступление, и я старался честно.
Так что... Да вовсе не о том опять ведь это я? Вот. Шурка Рябов прибился к полку в сорок первом, когда отступали, про него, вернувшись, несколько раз нам рассказывал дома отец. Его взяли, чтобы он показал брод через какую-то реку, а обратно домой он вернуться уже не мог — на том берегу появились немцы. Отец оставил его у себя вестовым и берег, а когда был ранен, Шурку пригрели разведчики.
У них он оказался просто незаменимым — часть как раз попала в трудные переделки, и его, скрепя сердце, пустили в дело: кто обратит внимание на пацана? Отец, когда возвратился, ничего изменить не смог, а может, просто и сам не стал менять: Шурка, наверное, к тому времени стал уже настоящим воякой, асом, вроде майора Пронина, — и попробуй-ка такого вытолкай с фронта взашей!
Отец настоял, чтобы его приняли в комсомол, хотя тому не исполнилось даже тринадцать лет, — оказал, что такое отступление от Устава можно допустить по причинам военного времени. Вот потому и я... А Шурка взаправду стал знаменитым бойцом, разведчиком. Но в первую же операцию после вручения ему настоящего комсомольского билета — до этого у него была какая-то времянка — допустил оплошность. Вернее, оплошал-то не он — Шурка на такое дело, похоже, сознательно шел, не желал расставаться с новеньким комсомольским — чего ты с него возьмешь, все равно же ведь пацаненок? — а тот, кто готовил его к переходу линии фронта (отец клял на чем свет стоит какого-то Глушкова). Короче, Шурка отправился к немцам в тыл, взяв с собой, видать, и билет, и свой дамский браунинг, который отец же ему и подарил — первое Шуркино личное оружие: не нашли потом, когда начали выяснять, в Шуркином вещмешке ни того, ни другого. Глушков, собирая Шурку, этого ничего не проверил, не подумал просто: какие документы и какое оружие, мол, может быть у мальца?..
- Предыдущая
- 26/101
- Следующая