Герцог - Беллоу Сол - Страница 27
- Предыдущая
- 27/75
- Следующая
Он закрывал книгу, когда за окном начинались помойные свалки Нью-Джерси. Голова пылала. Он остужал щеки приколотым к лацкану большим жетоном, голосующим за Стивенсона. Пахло приторно, затхло, крепко. Он глубоко вдыхал эту будоражащую вонь, упивался накуренным настоем. Колеса грохотно набирали скорость, молотили по рельсам. Холодное осеннее солнце догорало над заводами Нью-Джерси. Вулканические насыпи шлака, сора, свалки, нефтеочистительные заводы, призрачные сполохи сварки-и снова поля и леса. Коренастые дубы корежились, как железный лом. Поля синели. В игольном ушке радиомачты стыла капля крови. Оставался позади унылый кирпичный Элизабет. В сумерках, рдея топочным нутром, подползал Трентон. Герцог читал муниципальную вывеску: Трентон дает — мир берет. Уже вечером, холодно сверкая электричеством, возникала Филадельфия.
Бедняга, у него было худо со здоровьем.
Герцог с улыбкой вспомнил таблетки, молоко, которое он пил по ночам. У его постели в Филадельфии нередко стояла дюжина бутылок.
Молоком он унимал желудок.
Жить в мире высоких идей и представлений, в самой незначительной степени отвечающих нынешним, каждодневным американским условиям. Понимаете, монсеньор, добейтесь Вы для себя телевидения в римско-католических древних стихарях, то и тогда немалое, во всяком случае, число ирландцев, поляков и хорватов, смотрящих передачи в кабаках, Вас поймут, воздевшего красивые руки к небу и поводящего очами на манер звезды немого кино, Ричарда Бартелмеса или Конвея Тирла; им чрезвычайно гордится пролетарий-католик. А каково мне, специалисту по истории мысли, запутавшемуся в самом себе… Не приемлющему того убеокдения, что научное знание сбивает все духовные ориентиры… Верящему в то, что размеры вселенной не упраздняют ценности человека, что мир данности и ценностный мир разъяты не на вечные времена. И забавнейшая мысль пришла в мою (еврейскую) голову: это еще как сказать! Моя жизнь представит совершенно другие выводы. Набил оскомину современный историзм, видящий в нашей цивилизации крах заветных упований западной религии и философии, второе грехопадение человека, по слову Хайдеггера — заброшенность в каждодневное, в обыденное. Что такое обыденное — не знает ни один философ, ибо не погружался в него достаточно глубоко. Вопрос обыденности человеческого существования есть главный вопрос новейшей истории, что ясно понимали Монтень и Паскаль, несхожие во всем остальном. Надежность нравственности, духовная наполненность человека определяется его обыденной жизнью. Так или иначе, но бесспорно сумасшедшая мысль внедрилась в мое сознание: что мои поступки имеют историческое значение и в свете этого (каприза?) мешавшие мне срывали важный эксперимент.
Филадельфийский Герцог, трагически прихлебывающий молоко, обнадеживший себя доходяга и псих, порошками унимающий живот и остужающий разгоряченную голову, заискивающий перед бессонницей. Он думал о Марко, Дейзи, Соно Огуки, Маделин, Понтриттерах, возвращался мыслями к отличию древней трагедии от новой, по Гегелю, к заповедному опыту сердца и усугублению индивидуальности в новейшее время. Собственная его индивидуальность порою отключалась от данностей и ценностей одновременно. А современный человек изменчив, разорван, неоснователен, он не знает монолитной определенности архаического человека и равно лишен твердых представлений семнадцатого столетия, не знает этих четких, жестких теорем.
Мозес желал, по мере сил, облегчить удел человеческий и в конце концов принимал снотворное — дабы сохранить себя. Когда же утром он приходил в класс, он с трудом разбирал свои записи. Глаза опухли, в голове каша, зато тревожное сердце поспешало с небывалой силой.
Сильная личность, редкий умница, хотя, как театральный человек, ломака и дикарь, отец Маделин говорил, что я могу принести ей много пользы. Он сказал: — Хватит ей тереться среди невесть кого. Она типичный синий чулок — у нее все друзья гомосексуалисты. Погорит не хуже Жанны д'Арк. Это хороший знак, что она заинтересовалась вами. — Что не помешало старику увидеть в нем размазню, и это психологическое открытие не осталось в тайне. Знакомиться с Понтриттером он пошел к нему в студию — Маделин сказала: — Отец настаивает на беседе. Зайди к нему. — Он застал Понтриттера танцующим самбу или ча-ча-ча (Герцог не различал их) со своим педагогом, средних лет филиппинкой, — был такой известный дуэт в свое время: Рамон и Аделина. Сейчас Аделина раздалась в талии, но длинные ноги остались сухими. Косметика не очень высветлила ее темный лик. Не густо выложив серебристые нити на загорелый череп (зимой он пользовался кварцем), дородный Понтриттер мелко переступал парусиновыми, на плетеной подошве домашними туфлями. На вихляющих бедрах елозили обвислые на заду штаны. Голубые глаза глядели свирепо. Играла музыка, забористая в оглушительная, простенькая, с постуками и ритмическим хлестом. Когда она кончилась, Понтриттер спросил с прохладным интересом: — Вы — Мозес Герцог?
— Совершенно верно.
— Который любит мою дочь?
— Да.
— Я вижу, это плохо отражается на вашем здоровье.
— Я тут приболел, мистер Понтриттер.
— Все меня зовут — Фиц. Это Аделина. Аделина, это Мозес. Топчет мою дочь. Я уж не чаял дождаться такого дня. Ну, поздравляю… Надеюсь, Спящая Красавица теперь проснется.
— Привет, guapo (Красавец (исп.)), — сказала Аделина. Ни малейшего чувства не было в этом приветствии. Глазами Аделина косила на сигарету, которую раскуривала, взяв огонек из рук Понтриттера. Сейчас Герцог вспомнил ощущение студийной показушности этой игры с огнем. Негреющее тепло.
Позже в тот же день состоялся разговор и с Тинни Понтриттер. Как только Тинни заговорила о дочери, из глаз у нее заструились слезы. У нее гладкое кроткое лицо, плаксивое даже при улыбке, а врасплох так совсем скорбное, каким его довелось увидеть Мозесу на Бродвее, когда оно плыло ему навстречу (у Тинни рост выше среднего) — большое, гладкое, мягкое, с горестными складками у рта. Она пригласила его посидеть в Верди-сквер, на этот огороженный лоскут вытоптанной травы, всегда обсетый умирающими стариками и старухами, облюбованный попрошайками, лесбиянками с грацией грузовой шоферни и ломкими педерастами-неграми с крашеными волосами и серьгами в ушах.
— Я не очень-то влияю на свою дочь, — сказала Тинни. — Конечно, я ее нежно люблю. Все так непросто. Надо было поддерживать Фица. Он столько лет был в черных списках. Не могла же я его предать. В конце концов, он великий художник…
— Безусловно… — пробормотал Герцог. Она выждала, когда он сделает это признание.
— Он гигант, — сказала Тинни. Она приучила себя говорить такие вещи с глубоким убеждением. Чтобы вот так пожертвовать собой ради великого художника, нужно быть еврейкой из хорошей, уважающей культуру среды, — ее отец был портным, членом «Арбайтер-ринг» (Светская еврейская организация в США, ставящая своей целью сохранение культуры на идише), идишистом. — В массовом обществе! — сказала она, глядя тем же кротким, просящим взглядом. — В денежном обществе! — Вот это его удивило. Не давая родителям спуску, Маделин говорила, что старик обходится себе в пятьдесят тысяч годовых — и он таки имеет эти деньги, старый Свенгали (Музыкант и злой гений героини романа «Трильби» Дж. Дюморье (1834–1896), со своих баб и малахольных театралов. — Поэтому Мади думает, что я ее забросила. Не желает понять, ненавидит отца. Вам я могу сказать, Мозес, вы как-то располагаете к доверию. И Мади, смотрю, вам доверяет, а она ох какая недоверчивая девочка. Значит, я думаю, она в вас влюблена.
— Это я в нее влюблен, — проникновенно сказал Мозес.
— Вам надо ее любить — да вы уже любите… Как сложно все.
— То есть — что я старше? Женат? Вы это имеете в виду?
— Вы ведь не обидите ее, правда? Не важно, что она думает: я все-таки мать. И сердце у меня материнское, что бы она там ни думала. — Она снова тихо заплакала. — Ах, мистер Герцог… Я всегда между двумя огнями. Конечно, родители мы были неважные. Она считает, что я бросила ее на произвол судьбы. А что я могу? Только на вас надежда. Дайте девочке то единственное, что ей поможет. — Тинни сняла свои замысловатые очки: уже не надо скрывать слезы. Раскраснелись лицо и нос, невидяще потемнели вымокшие глаза, уже разрезом своим, отметил Мозес, предназначенные для вымогательства. В тактике Тинни были и лицемерие, и расчет, но за ними, конечно, стояла тревога за дочь и мужа, а уже за этой тревогой — что-нибудь поважнее и потревожнее. Мозесу ли не знать, как укрывается реальность: колупаешь мерзость, чванство, обман, но вот — Бог помочь! — истина среди прочего. Герцог понимал, что тревожащаяся мать Маделин обрабатывает его. Ни тридцать лет богемной жизни, ни пошлость выдохшейся идеологии, на которой цинично выезжал старый Понтриттер, не вытравили из Тинни верности своим, она была прикована к ним хотя бы этой, тусклого серебра, «абстрактной» цепью на шее.
- Предыдущая
- 27/75
- Следующая