Выбери любимый жанр

Визит к Минотавру - Вайнер Аркадий Александрович - Страница 4


Изменить размер шрифта:

4

— Вы забыли про поднос на колесиках, — сказал я, не отрываясь от записей.

— Это называется сервировочный столик.

— Тем более надо указать, — усмехнулся я.

— До него еще не дошла очередь…

— Одну минуту. Ной Маркович, когда у вас дойдет очередь до сервировочного столика, посмотрите внимательно, нет ли на нем следов пальцев.

— …В спальне гардероб, встроенный в стену, раскрыт, одежда валяется на полу в беспорядке. Здесь же на полу туфли, сумки, чемодан импортный мягкий с разрезанной верхней крышкой… в кресле лежит подсвечник — трехсвечный шандал с обгоревшими более чем наполовину свечами… На полу восемь листов сгоревшей бумаги, пепел значительно поврежден. Здесь же валяются принадлежности скрипичных инструментов… В спальне разбросаны вещи, белье, на полу -12 коробочек от ювелирных изделий…

Лаврова положила на стол желтый металлический диск:

— Это «Диск де Оро» — золотая пластинка, которая была записана в честь Полякова в Париже. Здесь собрана его лучшая программа…

— Прекрасно, — сказал я. — Что, перекур? Давайте передохнем, закончим общее описание и тогда составим протокол на каждую комнату в отдельности.

— А зачем отдельные протоколы?

— Перестраховка. Если мы с вами, Леночка, не справимся с этим делом, то хоть протокол надо составить так, чтобы и через десять лет следователь, взяв его в руки, представил обстановку так же ясно, как мы видим ее сейчас.

— Откуда такой пессимизм, Станислав Павлович?

— Это не пессимизм, Леночка. Это разумная предосторожность. В нашем деле всякое случается.

— Но ваша любимая сентенция — «нераскрываемых преступлений не бывает»?

— Полностью остается в силе. Если мы с вами не раскроем, придет другой человек на наше место — более талантливый, или более трудолюбивый, или, наконец, более удачливый — тоже не последнее дело.

— А если и тому не удастся?

— Тогда, наверное, нам отвинтят головы.

— Ой-ой, это почему? Перед законом все потерпевшие равны — независимо от их должностного или общественного положения. По-моему, я это от вас и слышала.

Я засмеялся;

— Я и не отказываюсь от своих слов. Но было бы неправильно, если бы мы позволили ворюгам безнаказанно шарить в квартирах наших музыкальных гениев.

— Понятно. А в квартире обыкновенного инженера можно? Я с интересом взглянул на нее, потом сказал:

— Эх, Леночка, мне бы вашу беспечность. От нее независимая смелость ваших суждений.

— Подобный выпад нельзя рассматривать как серьезный аргумент в споре,

— спокойно сказала Лаврова.

— Это верно, нельзя. Скажите, вам никогда не приходило в голову, что наша работа в чем-то похожа на шахматную игру?

— А что?

— А то, что нельзя играть в шахматы, видя перед собой только следующий ход. В шахматах побеждает тот, кто может намного вперед продумать свои ходы и их железной логикой навязать противнику удобную для себя контригру — чтобы она ложилась в рамки продуманной тобой комбинации…

— Какой же вы продумали ход?

— К сожалению, в наших партиях противник всегда играет белыми — первый ход за ним. Причем, вопреки правилам, ему удается сделать сразу несколько.

— Ну, е2 — е4 он сделал. Каковая связь с нашим спором? Я задумался, будто забыл о ней, потом спросил:

— Не понимаете? Сейчас приедет хозяин квартиры — народный артист СССР, лауреат всех существующих премий, профессор консерватории Лев Осипович Поляков. Он, как вам это известно, гениальный скрипач. Теперь он еще называется потерпевший. И подаст нам заявление, которое станет документом под названием лист дела номер два. Вот тут мы с вами можем узнать, что есть еще один потерпевший… Этого я боюсь больше всего…

— Кто же этот потерпевший?

В прихожей хлопнула дверь. Я обернулся. В комнате стоял Поляков.

Глава 2. Гений

От нестерпимого блеска солнца болели глаза, и вся Кремона, отгородившись от палящих лучей резными жалюзи, погрузилась в дремотную сиесту. Горячее дыхание дня проникало даже сюда, в покрытый виноградной лозой внутренний дворик: каменные плитки пола дышали жаром. Прохладно плескал лишь вспыхивающий искрами капель маленький фонтанчик посреди двора, но у Антонио не хватало смелости спросить воды. Великий мастер, сонный, сытый, сидел перед ним в деревянном кресле, босой, в шелковом турецком халате, перевязанном золотым поясом с кистями, и мучился изжогой.

— Нельзя есть перед сном такую острую пиццу, — сказал мастер Никколо грустно.

— Да, конечно, это вредит пищеварению, — готовно согласился Антонио, у которого с утра во рту крошки не было.

Мастер Никколо долго молчал, и Антонио никак не мог понять — спит или бодрствует он, и нетерпеливо, но тихо переминался на своих худых длинных ногах, и во дворике раздавался лишь ласковый плеск холодной воды в фонтане и скрип его тяжелых козловых башмаков. На розовой лысине мастера светились прозрачные круглые капли пота.

— Чего же ты хочешь — богатства или славы? — спросил наконец мастер.

— Я хочу знания. Я хочу познать мудрость ваших рук, точность глаза, глубину слуха. Я хочу познать секрет звука.

— Ты думаешь, что возможно познать и подчинить себе звук? И по желанию извлекать его из инструмента, как дрессированного сурка?

Антонио облизнул сухие губы:

— Я в этом уверен. И вы это умеете делать. Мастер засмеялся:

— Глупец! Сто лет мы все — мой дед Андреа, дядя Антонио, мой отец Джироламо и я сам — Никколо Амати — пытаемся научиться этому. Но умеет это, видимо, только господь бог, и всякого, кто приблизится к этому умению, покарает, как изгнал Адама из рая за познание истины. Если ты превзойдешь меня в умении своем, то приблизишь к себе кару божью. Тебя не пугает это?

Антонио подумал, затем качнул головой:

— Ищите и обрящете, сказано в писании. Если бы я знал, что вы дьявол, обретший плоть великого мастера, я бы и тогда не отступился.

Старик оживился:

— Ага, значит, и ты уже наслушался, что Никколо Амати якшается с нечистой силой? Не боишься геенны огненной?

— Нет ада страшнее, чем огонь неудовлетворенных страстей и незнания…

— Ты жаден и смел, и это хорошо. Но ты хочешь моей мудрости и моего умения. Что ты дашь мне взамен?

— Разве спрашивает об этом оливковое дерево у молодой ветви своей, на которой еще не созрели плоды?

— Но ты не ветвь древа жизни моей, — сурово сдвинул клочкастые седые брови Амати.

— Вы богаты и славны, великий мастер. Богатство и слава щедро напоили ветви древа жизни вашей. Но ветви не дали плодов. Сто лет ищет род Амати секрет звука…

— Мой сын Джироламо продолжит мое дело. И моя рука еще тверда, а глаз точен.

— Джироламо, я уверен, укрепит славу вашего дома. Но он еще ребенок. И такое богатство нельзя держать в одном месте. Разумнее его было бы разделить…

— Ты уже был резчиком и музыкантом. Почему я должен верить, что ты не раздумаешь быть скрипичным мастером?

— То были необходимые ступени к саду ваших знаний. Нет мечты у меня более сильной и святой, чем работать у вас.

— А что ты умеешь?

— Учиться…

Учеником был принят Антонио Страдивари к Никколо Амати — без оплаты, за еду и науку…

* * *

Я сразу узнал Полякова. Тысячи раз я видел его по телевизору и в киножурналах, портреты в газетах и на афишах, и я был готов к тому, что он появится с минуты на минуту, и хорошо знал, кто он такой. А мы были для него неизвестными пришельцами — посторонние, чужие люди, которые почему-то хозяйничают в его доме, где все перевернуто, развалено, намусорено — по всей квартире до самых дверей, у которых предупреждением о беде стоял постовой милиционер.

От этого замерло на лице Полякова досадливое удивление, хотя в глазах еще плавала, постепенно угасая, надежда: все это чья-то нелепая шутка, глупый и злой розыгрыш от начала до конца — не было никакой кражи, и не было звонка из милиции на дачу с просьбой срочно явиться в Москву на квартиру, или, наоборот, был звонок, но это какой-то дурак решил так его разыграть, и пропало воскресное утро, вырванное, наконец, из сумасшедшего потока повседневной суеты, утомительной работы, невозможности подумать спокойно и в одиночестве, погулять в замерзшем солнечном лесу. И я видел, как растаяла эта надежда — будто льдинка на жарком июльском асфальте. Ушло выражение досадливого удивления, и лицо его — худое, усталое лицо с тяжелым подбородком боксера и грустными глазами апостола — затопила обычная человеческая растерянность, и кривая жалобная улыбка помимо его воли наискось перерезала лицо.

4
Перейти на страницу:
Мир литературы