Жорж Дюамель. Хроника семьи Паскье - Дюамель Жорж - Страница 73
- Предыдущая
- 73/130
- Следующая
Я долго раздумывал, старина, стоит ли продолжать свой рассказ, он может произвести на тебя тягостное впечатление. Но коли ты мой друг, ты обязан знать все о моей жизни, и славную ее сторону и печальную. Ведь вы, все прочие люди, вы даже и не стремитесь познать жизнь, а просто живете в свое удовольствие, вы усердно и наивно холите свое тело, не ведая секретов его странной механики, вы красноречиво и снисходительно разглагольствуете о страстях, не понимая, что это такое, зачастую даже не подозревая о существовании материальной основы этого красивого недуга; вы способны позабыть на часы, дни, месяцы, а может, и на годы о нашей беспомощности перед жизнью, о близости людей, животных и растений; вы веками и тысячелетиями пытались всячески подавить в себе самую мысль о смерти, изгнать ее из вашего обихода и даже из самой речи, вы, счастливчики! Вы — а вслед за вами и я — рассуждаете о сердце с этакой лирической томностью, но вы никогда не держали в руках человеческого сердца. Вы заявляете: «Какой могучий ум!» — но вы никогда не видели, как трепещет и бьется мягкое вещество мозга, где формируются мысли. Женская грудь для вас — символ любви или материнства. Рот служит вам лишь для гурманства или поцелуев. Думая о локте, вы и понятия не имеете о синовиальной жидкости, да и вообще никогда не думаете о локте, вы никогда его не пальпировали, никогда его не видели воочию, невежды, счастливые невежды! Ноги необходимы вам для того, чтобы играть, ходить на работу, вести вас в бой или к славе. Для нас же — это сложный комплекс хрупких, чувствительных органов, прихотливое их переплетение. Вы толкуете о коже с поэтической наивностью, не зная, что это такое. Иногда, охваченные каким-то воспоминанием, вы, потупив горящий взор, витийствуете о прахе: мол, все обращается в прах... Хотя прах — это что-то сухое, бесплотное и далекое. Конечно, придет время, мы будем прахом, а пока — пока еще поживем.
Прости, дорогой Жюстен, за эти сентенции, но всю эту трудную неделю меня не отпускало чувство горечи. Я знаю, что в один прекрасный день молодость пройдет. Я постарею, чувства мои притупятся. Я буду, видимо, поступать так же, как наши наставники, как все эти стариканы, которые провели столько лет в созерцании живой материи, которые должны были бы давно отказаться от земных утех и которые, напротив, в силу озадачивающей, хотя и необходимой забывчивости, выдумывают разные проекты, берутся за огромные работы, измышляют теории, проповедуют доктрины, создают школы, вербуют приверженцев, ищут почестей и рассуждают о будущем.
Мне было бы намного легче, если бы Старик оставил в покое бедную Катрин. Как бы то ни было, мы сделали утром в воскресенье то, что должны были сделать.
Я пришел, как всегда, раньше времени. Обычно чего я только не придумываю, чтобы прийти позже, но мне никогда это не удается. К тому же мне хотелось тогда побыть одному. Анатомичка здесь маленькая, потому что и сама больница маленькая. Размещается она в подвале. В этот специальный «зал» ведет узкая лесенка, а тело доставляют туда через сложный подземный лабиринт. Открытые фрамуги под самым потолком еле-еле освещают «зал», так что работать здесь можно только при электрическом свете.
В анатомичке стоит один-единственный стол.
Катрин лежала там, на столе.
Бедная Катрин, моя верная подруга! Вот она — это белое, холодное, искалеченное тело, которое, по вине Старика, будет жить лишь в моих воспоминаниях.
Добрый десяток минут мы были вдвоем, она и я. Наверху шаркал ногами и что-то насвистывал служитель. Меня охватило чувство острой жалости к Катрин, к самому себе, ко всем нам и, кажется, даже к Старику, к Ронеру. (Ты, конечно, заметил, что теперь я тоже величаю его Стариком.) Над столом кружились сонные мухи. Мне жаль было и этих мух, и всех на свете, даже микробов, невольных виновников этой беды, микробов, которые, наверно, сами удивлялись леденящему холоду своей жертвы, холоду, который скоро убьет и их самих. Дорогой Жюстен, мне снова вспомнилось мое безмятежное детство, и в голову полезли какие-то дикие мысли. В самом деле, разве было бы неразумно, если бы бог пожелал пожертвовать собой во имя людей? Как это может бог смотреть, как мучается его детище и сам при этом не мучиться? Я высказываю тебе все свои, пусть даже самые абсурдные, мысли. Нет, сердце у меня еще не очерствело.
И потом, я вдруг подумал о кощунственных стихах Верлена. Не удержавшись, я прошептал их, глядя на стол:
Живот упругий, не таивший в себе плода, Грудь пышная, не кормившая никогда...
Такой гимн в таком подвале! Уверяю тебя, что иногда приходится думать не о том, о чем хочется.
Пришел Ронер. Он был уже в халате и фартуке, на голове красовалась шапочка. Он попросил перчатки, надел бахилы, чтобы не испачкать ботинки, и произнес последнее, достойное человека слово, обращенное к Катрин:
— Бедная госпожа Удуар! Все-таки красивая была женщина.
Я понял, что он снова во власти своего демона. Оживившись, он проговорил:
— Ну-с, берите нож. Поторопимся, дорогой мой.
Не жди, что я расскажу тебе обо всех деталях этой печальной работы. Старик походил на ищейку, которая старается найти, но ничего не находит. Ибо грудь Катрин была совершенно не изменена, по крайней мере, при первом беглом осмотре.
Мало-помалу Старик начал сердиться, он даже не скрывал своего раздражения.
— Надо заглянуть также в желудочки сердца, — проворчал он. — У всех больных, лежавших в клиниках у Бисетра и у Жантийи, были обнаружены повреждения внутренней оболочки сердца в районе клапанов. Дайте-ка мне ножницы. Черт возьми! Ничего нет! Это поистине загадочно. Это же почти лабораторное исследование. Его можно демонстрировать как образец, и, вот пожалуйста, оно нетипично. Ей-богу, нам не везет. Но погодите, погодите! Мы прихватим с собой анатомические препараты и заставим сделать срезы. Почти невозможно, чтоб там ничего не было. Это опрокидывает все мои расчеты.
Он был так раздражен, так зол, у него было такое мерзкое настроение, что я невольно стал поглядывать на него с настоящей ненавистью. Он был недоволен тем, что не нашел искомое, и я видел, что он готов был растерзать это несчастное тело, эту беспомощную застывшую плоть.
Я сжал зубы. Что-то знакомое, не зависящее от меня самого — бешеный, необузданный гнев, гнев Паскье, вспыхнул в груди и затопил все мое существо. Я думал: «Одно слово... если он скажет мне хоть одно-единственное слово, то, к его великому изумлению, я взорвусь! Сначала я заору на него, обзову вампиром и жуком-могильщиком, потом дерну его за волосы и, может, даже плюну ему в лицо. Все это будет, конечно, омерзительно, и я буду походить на сумасшедшего. Но терпеть больше я не в силах... »
По счастью, Старик повернулся ко мне спиной. Он раскладывал анатомические препараты в стаканы с раствором формалина или пикриновой кислоты. Понемногу он успокоился и пробормотал:
— Вот увидите, что под микроскопом мы непременно обнаружим и нефрит и эндокардит.
Поначалу я решил, что он ищет окончания нервных волокон, ибо в смертельных исходах была повинна именно нервная система. Но он, казалось, даже об этом и не думал. И вдруг я понял, что он весь во власти навязчивой идеи, что он ищет не истину, а лишь подтверждение своих предположений, что он найдет подтверждение, чего бы это ни стоило, и сумеет добиться от истерзанной в анатомичке ткани любого нужного ему ответа.
Я был потрясен. Я вспомнил, что Пастер тоже был упрямцем, ясновидцем, одержимым. Главнейший эксперимент, на котором основывается все лечение от бешенств а , — возможно ты об этом не знаешь, — словом, этот эксперимент никогда не смогли, а быть может, никогда не осмелились повторить. Это был, вероятно, счастливый случай, гениальный ход, одна из тех необычных случайностей, выпадающих на долю исключительных людей, которые не могут ошибаться. Но Пастер был человечен!
Старик все продолжал укладывать на ватные подушечки помещенные в раствор формалина анатомические препараты, а я с горечью думал: «Неужели необходимо, чтобы истина обросла плотью, чтобы она, неистовствующая и незрячая, шествовала вот так по миру, все сокрушая, сминая и разбрасывая на своем пути?»
- Предыдущая
- 73/130
- Следующая