Выбери любимый жанр

Серебряное слово. Тарасик - Георгиевская Сусанна Михайловна - Страница 18


Изменить размер шрифта:

18

Я шла к своему чуму, а рядом шел Джульбарс. Мы тихо шли, чтоб никого не разбудить. Я привязала Джульбарса к кусту, и он тявкнул.

Стало светать. С гор начали спускаться олени. Они шли по двое, по трое. А с другой горы — целое стадо, и впереди — вожак.

Стадо было большое, олени шли так густо, что не было видно склона холма. Издали было похоже, что это земля ползет, потому что склоны гор серые и олени серые, вот все и сливается.

Потом задвигалась равнина. Не стало видно болота, а олени все шли и шли… Словно лавина скатилась с гор и все покрыла собой.

В эти утренние часы здесь всегда бывает очень шумно и людно. Оленей сгоняют вниз, на стойбище, для того чтобы они не дичали, не отвыкали от людей. Ветфельдшер осматривает стада, оленихи кормят оленят. Шум, крики. Ребята сидят верхом на оленях, подгоняют их и орут: «Кой-кой!»

Если бы не туесок, мне бы казалось, что этой ночи не было, не было старухи, не было огонька в чуме и огонька в трубке.

Туески делаются из бересты. Это очень удобная посуда, у нее форма конуса со срезанной верхушкой. Ручка — из конского волоса, заплетенного в косу. Это настоящий подарок Тувы, такой туесок.

Я смотрела на него и думала: «Нет, не может быть, чтобы никто не пришел на читку. Хоть из вежливости, да придут». А при чем тут туесок, я, знаете, до сих пор понять не могу. Но всякий раз, когда я смотрела на него, мне становилось спокойнее и легче. Я его непременно привезу с собой в Москву и попрошу, чтобы Вы его от меня приняли и повесили у себя дома около книжных полок.

Я поднялась по земляным ступенькам с оленьего стана на стойбище и давай обходить чумы один за другим. Надо же было найти подходящего избача. И действительно, я его скоро нашла. Это тувинка, жена местного бригадира. Ее зовут Анчима Арыг-кол.

По-русски Анчима говорит довольно хорошо. Я было попробовала прочесть ей что-то вроде маленькой лекции о значении книги и библиотеки-передвижки. Она молча слушала, кормила ребенка и тихонько гладила его по голове. Когда я кончила, она подняла глаза, и я увидела, что она смеется надо мной.

Оказывается, Анчима училась три года в Ленинградском институте народов Севера и, если бы не вышла замуж, получила бы высшее образование. Я стала расспрашивать: неужели она не могла немного подождать? Она мне ответила: «Любовь не ждет».

Это правда — любовь, наверно, не ждет. Но, поскольку любовь не занятие, а состояние, можно было, по-моему, все-таки раньше окончить институт, а потом уже приехать сюда и выходить замуж.

Я лежала в чуме у Анчимы, рядом с ней, и старалась заснуть. Но не могла. И что только не лезло мне в голову!.. Могу сказать одно: не знаю, как я дождалась четырех часов.

В четыре часа мы пошли в красный чум — я и мой новый избач. Анчима взяла с собой свою грудную девочку.

Половина пятого — ни души.

Пять часов — в чуме никого, кроме нас с Чонаком.

Четверть шестого. Чонак начинает весело посвистывать и уходит из чума.

Половина шестого. Ни Чонака, ни читателей.

И вдруг откидывается шкура, и входит Чонак с Таджи-Сереном. Опять откидывается шкура, входит та старуха, что подарила мне туесок. Подъезжает верхом на олене бригадир — муж Анчимы. Он крупный человек, а на олене кажется просто огромным. Его большие ноги в кирзовых сапогах упираются в крошечные стремена.

Потом опять олень. На седлышке у него — четверо ребят. Они крепко держатся друг за дружку: «дедка за репку, бабка за дедку…» Самому маленькому лет шесть.

И снова олень; верхом на олене старуха доярка.

Их было много. Еще больше, чем в первый раз. Они приходили и приезжали с гор и со стойбища. Один за другим. Не нарядные, как были вчера, а в стеганках, в рабочей одежде.

Последним пришел Самбу.

Чонак встал.

— Ваш новый избач, местный товарищ, женорг Анчима Арыг-кол прочтет рассказ самого знаменитого русского поэта — Пушкина. Рассказ называется «Дубровский». Дело происходит в России. В царское время… — И вдруг по-русски: — Давай нажмем, Анчима!

Анчима принимается читать. На коленях у нее тихонько дрыгает ножкой ее грудная девочка. Люди курят. Двигаются только руки с трубками.

Анчима читала, надо сказать, отлично и почему-то немного нараспев.

После первой страницы лица стали оживляться. Не то чтобы черты пришли в движение, нет, этого нельзя сказать, а свет какой-то зажегся и осветил их. И сразу как будто бы расступилась стена. Стал виден не один-единственный каменный лик. Нет, я увидела лица, множество лиц. Разных. Разные характеры, усмешки, руки, трубки. Даже дым из каждой трубки шел по-своему.

И вот руки опустились. Трубки застыли в руках у курильщиков.

Я разыскала среди слушателей вчерашнюю старуху. Она сидела у очага, чуть сгорбившись, выставив вперед острый подбородок. Ее беззубый рот улыбался. Точно так же улыбается, слушая то, что ей нравится, моя бабушка: улыбкой удовольствия, неторопливой и задумчивой.

И странное дело! Стоило мне вспомнить об этом бабушкином выражении, увидеть эту знакомую, полубеззубую улыбку, как русское лицо моей бабушки стало глядеть на меня сквозь темное лицо тувинки. У меня даже защекотало в носу. Я быстро перевела глаза на ребят.

Тэрэк (есть тут один такой мальчик, мой старый знакомый) слушал, чуть-чуть приоткрыв рот, его лицо выражало почти страдальческое сочувствие Дубровскому. Казалось, он вот-вот начнет лупить себя по коленке кулаком — совсем как наши мальчишки, когда в кино их разбирает отчаяние от невозможности вмешаться в чужую жизнь.

А когда Анчима дошла до сцены в суде, до того места, где беспомощный старик Дубровский стоит против торжествующего Троекурова, послышался шумок. Как шум прибоя. Легкое общее движение. Может быть, это был шорох одежды.

И опять стало тихо.

Потом, когда младший Дубровский жег свою усадьбу, я услышала, как кто-то крякнул. Посмотрела — это Таджи-Серен. Шепот пробежал по чуму.

И опять настала тишина. Когда Анчима читала про подвиги Дубровского на большой дороге, было так тихо, что слышно было потрескивание огня в очаге.

Но я не боялась этой тишины. Она была хорошая, живая, полная внимания. Я радовалась ей.

Люди смотрели пристально на шевелившийся рот Анчимы, и каждое лицо выдавало сокровенный характер слушающего. Целая галерея суровых и нежных, замкнутых и доверчивых, простосердечных, учтивых и, если можно так выразиться, музыкальных, да, вот именно — музыкальных человеческих лиц.

Когда Дубровский убил медведя, раздался смех. Мальчишки о чем-то заговорили быстро и весело.

Дальше шла повесть о любви…

«Целые дни я бродил около садов Покровского в надежде увидеть издали ваше белое платье. В ваших неосторожных прогулках я следовал за вами, прокрадываясь от куста к кусту, счастливый мыслию, что вас охраняю, что для вас нет опасности там, где я присутствую тайно».

Лицо старухи, похожей на мою бабушку, было удивленно и растроганно… Она вздохнула.

Может быть, бунтующая сила Дубровского напомнила людям о прошлом их народа, о восстании шестидесяти тувинских богатырей? (Это вроде нашего пугачевского восстания.) Слушатели явно были на стороне человека, сумевшего постоять за свое достоинство и не склонившего головы ни перед властью Троекурова, ни перед его богатством. А вместе с Дубровским, которого они полюбили с первых страниц у книги, им стала дорога судьба его любви.

Как нам нужна была полная победа, Николай Николаевич! Мне, Анчиме, Чонаку! Как я хотела, чтобы ожила книжная выставка, чтобы ясно стало, что за каждой яркой обложкой много прекрасных рассказов… Тогда я спокойно убралась бы восвояси и знала бы: «порядок». Читают и будут читать. Не только при нас. Но и после. И книги требовать будут. И ждать будут вечеров в красном чуме. И перетаскивать книги на новое стойбище.

Я хотела, чтобы на спине оленя вслед за бригадой ехал целый мир — моя библиотека-передвижка. И если надо еще десять раз проехать для этого через тайгу, я согласна. И каждый день согласна расшибать себе башку.

18
Перейти на страницу:
Мир литературы