Выбери любимый жанр

Черный буран - Щукин Михаил Николаевич - Страница 23


Изменить размер шрифта:

23

Одолеть траншеи, перескочить через нейтральную полосу и добраться до своих удалось только пятерым разведчикам. Григоров лежал на руках у Василия и тяжело хрипел, выбулькивая из горла густую кровь, но все-таки успел сказать, прежде чем санитары положили его на носилки и унесли:

— Конев… не откладывай… на войне — все сразу…

Вечером при свете костра Василий написал письмо, на следующий день со строгим наказом отдал его в руки писарю и в тот же день, возвращаясь из штабной землянки, запоздало услышал свистяще-шелестящий звук «чемодана[2]», рухнул на землю, и ему показалось, что она перед ним легко расступилась, охотно принимая в свое холодное нутро.

8

Голос был негромкий, тягучий и звучал так, словно не песня пелась, а говорились на ухо жалостливые слова, не требующие никакого иного отзыва, кроме одного — сочувствия:

Близ самой австрийской границы
Ущелье в Карпатских горах.
Там рвутся шрапнели, снаряды,
И землю взрывает там газ.
Опять пойдем в битву мы смело,
И Божия Мать нас храни,
Врага мы проколем штыками
Во славу родимой земли.

Песня время от времени повторялась, и скоро Василий выучил ее наизусть. Не в силах поднять глаз, замотанных толстой повязкой, не в силах говорить, потому что язык не подчинялся ему, он мог только шевелить пальцами рук и безмолвно повторять печальные строчки:

А дома отец во кручине,
И с ним пригорюнилась мать.
Читают газету про битву
И хочут про сына узнать,
Что сын ваш убитый на поле
И кости в долину вросли.
Никто той могилы не знает
Защитника русской земли.

Долго и трудно возвращался он в реальную жизнь после тяжелой контузии. Тело его, распластанное на госпитальной койке, казалось неродным, как неудобная одежда с чужого плеча, и хотелось ударить самого себя, чтобы встрепенуться, хоть ненадолго ощутить свободу движения, но руки были неподвижными, и лишь слух, вернувшийся к нему совсем недавно, улавливал:

А дома жена молодая
Склонилась над малым дитем
И горько слезу проливает,
И помнит о муже своем.
Какой он был храбрый, веселый,
Когда он прощался со мной,
Теперь лежит камень тяжелый
Навеки на сердце моем.

За эти длинные, тягучие ночи и дни, которые он совсем не различал, Василий сроднился с протяжным голосом, всегда звучавшим от него по правую руку. Поэтому, когда с глаз сняли повязку и когда он смог чуть поворачивать головой, он посмотрел именно вправо. На соседней койке, сложив по-азиатски ноги каралькой, сидел крепкий чернобородый мужик и с азартом чесал всей пятерней лохматую грудь в разъеме грязной нижней рубахи. Маленькие узко прищуренные глазки смотрели из-под темных нависающих бровей умно и проницательно. Заметив движение Василия, мужик перестал чесаться, выпрямил ноги, слез с койки, наклонился над ним и бойко, звонко, в отличие от протяжной песни, заговорил:

— Славуте навуте, оклемался, парень. А то уж я бояться стал: пою тебе, пою, а ты лежишь, немтырь немтырем, хоть бы дух испортил для звука. Ну, доброго здоровьица на многие лета, прими поклон на знакомство от Афанасия Сидоркина.

И, дурашливо куражась, будто жеманная девица на вечерке, он протянул к Василию, сложив «лодочкой», крупную пятерню, обметанную на пальцах темным коротким волосом. Василий, не имея возможности ее пожать, закрыл и открыл глаза, давая понять, что слышит и видит перед собой веселого соседа.

Так и началась госпитальная дружба двух абсолютно непохожих людей.

Через неделю, тяжело ворочая плохо слушающимся языком, Василий начал разговаривать, и выяснилось, что они с Афанасием вдобавок к душевному расположению еще и земляки. Тот, оказывается, был из дальнего села Плоского, и если ехать из Николаевска по железке до Чулыма, а затем сразу взять «прямичком направо и обратно», верст через шестьдесят, «прямичком посреди степу», стоит изба Афанасия, крайняя на выселках. Кругом, во все четыре стороны, без конца и без края — плоские поля, и село поэтому называется Плоское. Хозяйство у Афанасия не шибко богатое, зато имеется двое сыновей-погодков, а недавно, пока он по фронтам обретался, родилась дочка по имени Манюня.

Все это, вперемешку со смешками, шуточками и ужимками, рассказывал Афанасий своему госпитальному товарищу с утра до вечера, иногда и ночь прихватывал, рассказывал, будто бродил по своим выселкам, где каждый бугорок и кустик родней родного.

Рассказывая, он всегда улыбался, и казалось, что нет веселому человеку никакого дела до своего увечья: левая рука у него после контузии постоянно и беспомощно дрожала мелкой дрожью — от локтя до кончиков пальцев. Дрожала днем и ночью, и дрожать будет, как сказал доктор, до самой гробовой доски.

— А и ладно! — скалился Афанасий, показывая в разомкнутой черной бороде широкие, серые от махорки зубы. — Зато у любой бабенки я теперь первый друг: как приложу свою шевелилку к нужному месту — ни одна не устоит!

Василий, вынырнув из долгого забытья, как из воды, словно хлебнул свежего воздуха: сначала стал присаживаться на кровати, через несколько дней поднялся на ноги и, хотя бросало его из в сторону в сторону, словно крепко выпившего, хотя голова кружилась и пол перед ним неожиданно вздымался на дыбы, он смог дойти от своей койки до дверей палаты и вернулся обратно. Вытер рукавом рубахи крупный пот со лба и невнятно, будто во рту каша была непрожевана, выговорил:

— Живой…

А еще одним признаком, что он и впрямь живой, явилась для него тревожная мысль: как же теперь его найдет письмо с ответом Тонечки? И адреса ее врачебно-питательного отряда он сейчас не помнил, а платочек, лежавший в кармане гимнастерки, навряд ли уцелел.

Нехитрыми пожитками раненых в госпитале распоряжался одноногий инвалид. Когда Василий стал ходить более уверенно и добрался до него, инвалид смачно хлопнул ладонью по своей деревяшке и удивился до изумления:

— Да ты, милый, не иначе с ероплана упал! Платочек ему выдай! Тебя без штанов сюда доставили, а ты — платочек! Ладно что документы сохранили. Ступай отсюда, не виси над душой, мне и без тебя хлопот хватает.

Ясно было, что платочек канул бесследно. Василий ругал себя последними словами, что не смог запомнить адреса, но толку-то от этой запоздалой ругани…

Дальше тянулись одинаково серые госпитальные дни. За окнами уже стояла осень, и в стекла иногда стучались красногрудые снегири, словно просились, чтобы их пустили погреться.

— Примета такая есть, — рассказывал Афанасий. — Если птичка в окно долбится — значит, в доме покойник будет. Это сколько же тут народу мрет, если они каждый день стучатся?! Слышь, Василий! Или спишь?

Не отзываясь, Василий сделал вид, что он и впрямь спит. В последнее время навалилась на него глухая тоска, и связана она была с Тонечкой: до нутряного всхлипа хотелось ее увидеть! Всякий раз, закрывая глаза, он представлял ее улыбку, вспоминал голос, и даже казалось, что ощущал в своей ладони ее тонкие пальчики… И столь сильным было это желание, что Тонечка услышала его и отозвалась. Она пришла прямо с мороза, румяная, в пышной беличьей шубке, и весело вскидывала руки в белых пуховых варежках, поправляя волосы, выбившиеся из-под гимназической шапочки. Василий кинулся к ней, но кто-то цепко ухватил его за плечо, встряхнул, обрывая сладкое видение, и он, вскинувшись на койке, увидел перед собой Афанасия, который, наклонясь к нему, торопливо шептал:

вернуться

2

«Чемодан» — крупнокалиберный немецкий снаряд.

23
Перейти на страницу:
Мир литературы