Лорд Джим. Тайфун (сборник) - Конрад Джозеф - Страница 62
- Предыдущая
- 62/100
- Следующая
В дальнем углу, на циновках, умирающая женщина, уже безмолвная, не в силах была поднять руку; запрокинув голову, она слабо шевельнула пальцами, словно приказывая: «Нет! Нет!» – а послушная дочь, с силой напирая плечом на дверь, смотрела на нее.
– Слезы текли из ее глаз, а потом она умерла, – невозмутимо, монотонно закончила девушка, и этот спокойный голос сильнее всяких слов взволновал меня – сильнее, чем волновала ее неподвижная белая фигура, – заразив меня ужасом пережитой сцены. Она вырвала у меня мою концепцию жизни, изгнала из того убежища, какое каждый из нас себе создает, чтобы скрываться там в минуты опасности, как прячется черепаха под своим щитом. На секунду мир представился мне огромным и унылым хаосом. Но все же это продолжалось только один момент, – я тотчас же вернулся в свою скорлупу. Приходится это делать, знаете ли… Но все свои слова я словно растерял в том хаосе темных мыслей, какой созерцал в продолжение одной-двух секунд. Однако и слова скоро вернулись. Слова были в моем распоряжении, когда она тихо прошептала:
– Он поклялся, что не оставит меня, когда мы стояли там одни! Он поклялся мне!..
– Может ли быть, что вы – вы! – не верите ему? – укоризненно спросил я, искренно возмущенный. Почему не могла она верить? Зачем цепляться за неуверенность и страх, словно они были стражами ее любви? Чудовищно! Ей бы следовало создать себе неприступное мирное убежище из этой честной привязанности. У нее не было знания, не было, быть может, умения. Быстро надвинулась ночь; там, где мы стояли, стало темно, и она, неподвижная, растаяла во мраке, словно неосязаемый призрак. И вдруг я снова услышал ее спокойный шепот:
– Другие тоже клялись.
Это прозвучало как задумчивый вывод из размышлений, исполненных грусти, ужаса. Она прибавила, пожалуй, еще тише:
– Мой отец клялся.
Она приостановилась, чтобы перевести дыхание.
– И ее отец…
Так вот что она знала! Я поспешил сказать:
– Да, но он не таков.
Это она, казалось, не намерена была оспаривать; но немного погодя странный спокойный шепот, мечтательно блуждая в воздухе, коснулся моего слуха:
– Почему он не такой? Лучше ли он?..
– Честное слово, – перебил я, – я думаю, что он лучше.
Мы оба таинственно понизили голос. У хижины, где жили рабочие (то были по большей части освобожденные рабы из крепости шерифа), кто-то затянул пронзительную, протяжную песню. По ту сторону реки большой костер – у Дорамина, я думаю, – казался пылающим шаром, совершенно отрезанным в ночи.
– Он честнее? – прошептала она.
– Да, – сказал я.
– Честнее всех других, – повторила она, растягивая слова.
– Здесь никто, – сказал я, – не подумал бы усомниться в его словах. Никто не осмелился, кроме вас.
Кажется, она шевельнулась.
– Страх никогда не оторвет его от вас, – сказал я, начиная нервничать.
Песня оборвалась на высокой ноте; где-то вдали раздались голоса. И голос Джима. Меня поразило ее молчание.
– Что он вам сказал? Он вам что-то сказал? – спросил я.
Ответа не было.
– Что такое он вам сказал? – настаивал я.
– Вы думаете, я могу вам ответить? Откуда мне знать? Как мне понять? – воскликнула она наконец. Послышался шорох. Мне показалось, что она заломила руки. – Есть что-то, чего он не может забыть.
– Тем лучше для вас, – угрюмо сказал я.
– Что это такое? Что это такое? – с настойчивой мольбой спросила она. – Он говорит, что испугался. Как я могу этому поверить? Разве я сумасшедшая, чтобы этому верить? Вы все что-то вспоминаете. Все к этому возвращаетесь. Что это такое? Скажите мне. Что это? Живое оно? Мертвое? Я его ненавижу. Оно жестоко. Есть у него лицо и голос? Может он это увидеть, услышать? Во сне, быть может, когда он не видит меня… И тогда он встанет и уйдет… Ах, я никогда его не прощу. Моя мать простила, но я – никогда! Будет ли это знак, зов?
То было убедительное открытие. Она не доверяла даже его снам и, казалось, думала, что я могу объяснить ей причину. Я словно терял опору. Знак, зов! Как красноречиво было ее неведение. Всего несколько слов! Как она их познала, как сумела их выговорить – я не могу себе представить.
Женщины вдохновляются напряжением данной минуты, которое нам кажется ужасным, нелепым или бесполезным. Убедиться, что у нее есть голос, – этого одного достаточно было, чтобы прийти в ужас. Если бы упавший камень возопил от боли, это чудо не могло бы показаться более значительным и трогательным. Эти звуки, блуждающие в ночи, вскрыли мне трагизм их застигнутой мраком жизни. Невозможно было заставить ее понять. Я молча бесился, сознавая свое бессилие. И Джим… бедняга! Кому он мог быть нужен? Кто вспомнил бы его? Он добился того, чего хотел. К тому времени позабыли, должно быть, о том, что он существует. Они подчинили себе судьбу. И были трагичны.
Неподвижная, она как будто ждала, а я должен был замолвить слово за брата своего из страны забывчивых теней. Меня глубоко взволновала моя ответственность и ее скорбь. Я готов был отдать все, чтобы успокоить ее хрупкую душу, терзавшуюся в своем безысходном неведении, словно птица, бьющаяся о проволоку жестокой клетки. Нет ничего легче, чем сказать: «Не бойся!» – и однако нет ничего труднее! Хотел бы я знать, как можно убить страх. Как прострелите вы сердце призрака, отрубите ему голову, схватите его за призрачное горло? На такой подвиг вы идете во сне и радуетесь своему спасению, когда просыпаетесь, обливаясь потом, дрожа всем телом. Пуля еще не отлита; клинок не выкован; человек не рожден; даже крылатые слова истины падают к вашим ногам, как куски свинца. Для встречи с таким противником вам нужна зачарованная и отравленная стрела, смоченная во лжи такой тонкой, какой не найдешь на земле. Подвиг для мира грез, друзья мои!
Я начал заклинания с сердцем тяжелым, исполненным гнева. Внезапно раздался суровый, повышенный голос Джима – он распекал за нерадивость какого-то безмолвного грешника у берега реки.
Нет никого, говорил я ей внятным шепотом, нет никого в том неведомом мире, кто, по ее мнению, стремится отнять у нее счастье. Нет никого, ни живого, ни мертвого, ни лица, ни голоса, ни власти – ничего, что могло бы вырвать Джима из ее объятий.
Я остановился и перевел дыхание, а она прошептала:
– Он мне это говорил.
– Он говорил вам правду, – сказал я.
– Ничего, – прошептала она и, неожиданно повернувшись ко мне, спросила еле слышным страстным шепотом: – Зачем вы пришли к нам оттуда? Он говорит о вас слишком часто. Вы заставляете меня бояться. Вам… вам он нужен?
Какая-то скрытая жестокость просочилась в наш торопливый шепот.
– Я никогда больше не приеду, – с горечью сказал я. – И он мне не нужен. Никому он не нужен.
– Никому, – повторила она недоверчивым тоном.
– Никому, – подтвердил я, отдаваясь какому-то странному возбуждению. – Вы считаете его сильным, мудрым, храбрым, великим… почему же не верить, что он честен? Я завтра уеду – и всему конец. Вас никогда не потревожит голос оттуда. Видите ли, этот мир слишком велик, чтобы заметить его отсутствие. Понимаете? Слишком велик. Вы держите его сердце в своих руках. Вы должны это чувствовать. Должны это знать.
– Да, я знаю, – прошептала она спокойно и твердо. Я подумал, что таким должен быть шепот статуи.
Я почувствовал, что ничего не сделал. И что, собственно, хотел я сделать? Теперь я не уверен. В то время мною овладел необъяснимый пыл, словно мне предстояла великая и нужная работа: влияние момента на умственное и духовное мое состояние. В жизни всех нас бывали такие моменты, такие влияния, приходящие извне, непреодолимые, непонятные, словно вызванные таинственными столкновениями планет. Она владела, как я ей сказал, его сердцем. Мне следовало бы сказать, что во всем мире нет никого, кто бы нуждался в его сердце, его уме и его руке. Это общая наша судьба, и, однако, ужасно говорить так о ком бы то ни было. Она слушала безмолвно, и в ее неподвижности был теперь протест, непобедимое недоверие.
- Предыдущая
- 62/100
- Следующая