Лорд Джим. Тайфун (сборник) - Конрад Джозеф - Страница 56
- Предыдущая
- 56/100
- Следующая
Ее нежность трепетала над ним, словно крылья птицы. Она так всецело жила созерцанием его, что внешне стала на него походить, чем-то напоминала его своими движениями, манерой протягивать руку, поворачивать голову, бросать взгляды. Ее настороженная привязанность была так интенсивна, что казалась почти осязаемой; словно действительно пребывая в окружающем пространстве, привязанность эта окутывала его, словно аромат, пронизывала солнечный свет трепетной, приглушенной и страстной мелодией.
Должно быть, вы думаете, что и я также романтик, но это неверно. Я трезво передаю вам то впечатление, какое произвели на меня юность и странный тревожный роман, который довелось мне увидеть на моем пути. Я с интересом следил за его… ну, скажем, за его счастьем. Он был любим ревниво, но почему она ревновала и чем была вызвана эта ревность, я не могу сказать. Страна, народ, леса были ее сообщниками, сторожа его бдительно и согласно, и в этом была тайна и непобедимая сила. Не к кому было обращаться за помощью; самая свобода его власти держала его в плену. А она хотя и готова была положить к его ногам свою голову, но неумолимо стерегла свое завоевание, словно эту добычу трудно было удержать.
Даже Тамб Итам, следовавший с опущенной головой по пятам за своим господином, свирепый и, словно янычар, вооруженный крисом, топором и копьем, не говоря уже о ружье Джима, – даже Тамб Итам напускал на себя вид неумолимого стража, точно угрюмый преданный тюремщик, готовый отдать жизнь за своего пленника. Когда мы поздно засиживались по вечерам, его молчаливая неясная фигура, неслышно шагая, ходила под верандой, или, подняв голову, я неожиданно замечал его, неподвижно стоящего в тени. Как правило, он вскоре исчезал бесшумно, но, когда мы вставали, появлялся снова, словно выскакивал из-под земли, готовый выслушать приказания Джима.
Девушка, кажется, также никогда не ложилась спать раньше, чем мы расходились на ночь. Не раз видел я из окна своей комнаты, как она и Джим тихонько выходили на веранду и стояли, облокотившись на грубую балюстраду, – две белые фигуры, стоящие бок о бок; его рука обвивала ее талию, ее голова покоилась на его плече. Их легкий шепот доносился до меня, вкрадчивый, нежный, спокойно-грустный в тишине ночи, словно один человек беседовал сам с собой в два голоса.
Позже, ворочаясь на своей постели под сеткой от москитов, я слышал легкий скрип, тихое дыхание, кто-то осторожно откашливался, и я догадывался, что Тамб Итам все еще бодрствует. Хотя он имел дом, «взял себе жену» и не так давно стал отцом, но, кажется, каждую ночь он спал на веранде, – во всяком случае, во время моего визита. Очень трудно было заставить этого верного и угрюмого слугу говорить. Даже Джим мог от него добиться лишь отрывистых, коротких фраз. Казалось, он вам внушал, что разговор – не его дело. Самую длинную фразу, какую он произнес добровольно, я услыхал от него однажды утром, когда, вытянув руку, он указал на Корнелиуса и произнес:
– Вот идет назарянин[19].
Не думаю, чтобы он обращался ко мне, хотя я стоял подле него; его целью, казалось, было привлечь негодующее внимание вселенной. За этим последовало замечание о собаках, что я счел удивительно уместным.
Двор – большой четырехугольник – был раскален палящими лучами солнца, и, купаясь в напряженном свете, Корнелиус пробирался через открытое пространство с таким видом, будто тайком подкрадывался. В нем было что-то противное. Его медленная походка напоминала движения отвратительного жука, у которого с трудом передвигаются одни ноги, а тело скользит, словно застывшее. Полагаю, он направлялся прямо к тому месту, куда хотел попасть, но одно его плечо было выставлено вперед, и казалось, что он пробирается бочком. Я часто видел, как он медленно ходил вокруг сараев, словно шел по чьему-то следу, или шмыгал перед верандой, украдкой поглядывая наверх, и не спеша скрывался за углом какой-нибудь хижины.
То, что он мог свободно здесь разгуливать, доказывало нелепую беспечность Джима или же бесконечное его презрение, ибо Корнелиус сыграл, выражаясь мягко, очень сомнительную роль в одном эпизоде, который мог окончиться для Джима фатально. В действительности же этот эпизод способствовал его славе. Но славе его способствовало все. То была ирония судьбы: он, который однажды был слишком осторожен, теперь вел словно заколдованную жизнь.
Следует вам знать, что он очень скоро покинул резиденцию Дорамина – слишком скоро, если принять во внимание грозившую ему опасность, и, конечно, задолго до войны. Его подстрекало чувство долга; он говорил, что должен блюсти интересы Штейна. Не так ли? С этой целью он пренебрегал всякой осторожностью, переправился через реку и поселился в доме Корнелиуса. Как этот последний ухитрился пережить смутное время, я сказать не могу. Должно быть, он как агент Штейна находился до известной степени под защитой Дорамина.
Так или иначе, но ему удалось выпутаться из всех опасных передряг, и я не сомневаюсь, что поведение его, какую бы линию он ни вынужден был избрать, было отмечено подлостью, словно наложившей печать на этого человека.
Вот его характерная черта: он был подл и по существу, и по внешности. То был элемент его натуры, который окрашивал все его поступки, страсти и эмоции; он бесновался подло, улыбался подло и подло грустил; и любезность его, и негодование были подлы. Я уверен, что любовь его была самым подлым чувством, – но можно ли себе представить отвратительное насекомое влюбленным? И отвратительная внешность его была подлой, – безобразный человек в сравнении с ним показался бы благородным. Ему нет места ни на переднем, ни на заднем плане этой истории, он просто шныряет на задворках ее, загадочный и нечистый, отравляя аромат ее юности и наивности.
Его положение было во всяком случае жалкое, но весьма возможно, что он извлекал из него и выгоду. Джим рассказал мне, что сначала был им принят любезно и дружелюбно до приторности.
– Парень был словно вне себя от радости, – с отвращением рассказывал Джим. – Каждое утро он ко мне прибегал, чтобы пожать обе руки, черт бы его подрал! Но я никогда не мог заранее сказать, получу ли завтрак. Если мне удавалось за два дня три раза поесть, я считал, что мне повезло, а он каждую неделю заставлял меня подписывать чек на десять долларов. По его словам, мистер Штейн не желал, чтобы он кормил меня даром. А он, можно сказать, почти меня не кормил. Приписывал это неурядицам в стране и делал вид, что рвет на себе волосы, по двадцать раз на день выпрашивая у меня прощение; наконец я взмолился и попросил его не беспокоиться. Тошно было на него смотреть. Половина крыши над его домом провалилась, грязь, отовсюду торчат клочья сена, рваные циновки хлопают по стенам. Он изо всех сил пытался доказать, что мистер Штейн в долгу у него за последние три года, но все его книги были изорваны, а иные потерялись. Он попробовал намекнуть, что это – вина его покойной жены. Каков негодяй! Наконец я ему запретил упоминать о покойной жене. Это доводило Джюэл до слез. Я не мог выяснить, куда девались все товары; на складе ничего не было, кроме крыс, а те веселились вовсю среди обрывков оберточной бумаги и старого холста. Меня все уверяли, что он зарыл где-то много денег, но от него я, конечно, ничего не мог добиться. Жалкое существование я влачил в этом проклятом доме. Я старался исполнить свой долг по отношению к Штейну, но мне приходилось думать и о других вещах. Когда я убежал к Дорамину, старый Тунку Алланг струсил и вернул все мои вещи. Это было сделано окольным путем и очень таинственно через одного китайца, который держит здесь лавочку; но как только я ушел от буги и поселился с Корнелиусом, все открыто заговорили о том, что раджа принял решение в скором времени меня убить. Приятно, не правда ли? А я не знал, что может ему помешать, если он действительно принял такое решение. Хуже всего было вот что: я невольно чувствовал, что никакой пользы Штейну не приношу, да и для себя толку не вижу. О, настроение было ужасное все эти шесть недель!
19
Назарянами (назарейцами) магометане и иудеи называли христиан.
- Предыдущая
- 56/100
- Следующая