Милые мальчики - Реве Герард - Страница 49
- Предыдущая
- 49/65
- Следующая
Сразу позади нас, чуть правее, сидели появившиеся незадолго до начала службы вышеупомянутые Альберт С. и Фредди Л. Насколько мне помнится, я заметил их еще раньше, когда они возникли в левом боковом проходе и, переговариваясь приглушенными из вежливости голосами, продвигались к трем еще не занятым местам. Тогда-то, глянув через левое плечо, я их и увидел. Фредди шел первым, из чего я заключил — как выяснилось потом, преждевременно — что из них двоих он усядется в наибольшем удалении от нас и, кроме того, уже счел, что из трех пустых стульев они выберут два от нас самые дальние — следовательно, пропустив первый; но я ошибся. С неким беззастенчивым отчаянием я провожал их глазами через левое плечо по мере того, как они подходили слева, и затем, повернув голову направо, когда они проходили прямо за нами. Мой взгляд встретился со взглядом Фредди, возможно, всего лишь на секунду-другую, и я отметил, что он в какой-то степени заинтересовался мной, хотя я не осмеливался позволить себе утвердиться в этой мысли. Как я уже сказал, он ступил в проход первым, сразу же за ним последовал Альберт С., но, подойдя к первому из трех пустых стульев, он грациозно отклонился назад, пропуская приятеля вперед с тем, чтобы тот занял следующее место.
Тигр сидел справа от меня. Рядом с ним расположилась среднего возраста дама с громадными глазами актрисы, а непосредственно за дамой сидел теперь Фредди Л. Сиденье Тигра нигде, кроме воображаемых углов, не граничило с сиденьем Фредди — правый задний уголок сиденья Тигра и левый передний уголок сиденья Фредди соприкасались в некоей внепространственной точке. Между мной и Фредди был только Тигр и сидящий позади Тигра и, следовательно, слева от Фредди незнакомец.
Я чувствовал себя больным и бесконечно усталым. Я не знал, уместно ли было бы продолжать оглядываться — что, если столь упорные взоры поколеблют мои любовные шансы? Но, уставясь прямо перед собой, я не видел ничего, кроме только что представшей мне юношеской фигуры и очертаний лица, словно едкой жгучей кислотой вытравленных и навсегда запечатленных во мне, и отделаться от них я уже не мог. На нем была, полагаю, светло-серая курточка из рубчатого вельвета, — короткая, вроде ветровки, и темно-синие, изящно пошитые бархатные брюки того покроя, который ни в коем случае не назовешь ни вызывающим, ни распутным, и от которого тем не менее — у меня, по крайней мере — спирало дыхание. Лучшим описанием этих брюк — очень темных, чуть ли не черных, однако даже в таком вечернем свете распознаваемой синевы — было бы заключение о том, что они ему шли, пусть даже и звучит это по-дурацки, и что, хотя и облекали его члены, бедра и ноги — при малейшем движении на мгновение полностью открывали их взору. Я мельком — возможно, всего лишь на секунду — увидел его ступни, когда он пробирался к своему месту, и мне показалось, что обут он был в замшевые туфли цвета не то небеленой холстины, не то охры, украшенные на подъеме кожаной кисточкой либо кожаным язычком — кажется, с одной стороны бахромчатым и слегка закрученным — а также, допускаю, с крупными, металлическими — явно ни к месту — пряжками: на ногах одного оснащенная подобными пряжками обувь смотрится чудовищно, на ногах кого-то совсем другого — являет собой благодать и божественнейшее украшение, словно бы выражающее и провозглашающее суть боготворимой особы — поистине, даже будучи сброшенной с ног и задвинутой в угол, она покажется его воплощением — самим возлюбленным королем мальчиков. Это были наипрекраснейшие туфли, обувавшие наипрекраснейшие ноги из всех, какие я когда-либо видел, и не имело ни малейшего смысла оспаривать перед самим собой эту истину. У туфель, подозревал я, были довольно толстые каблуки и подметки из мягкой, эластичной и практически бесшумной резины, и — увы, увы — не было у них каблуков и подметок из подбитой острыми гвоздиками темной, жесткой деревянистой кожи, столь подходящих для того, чтобы с рычанием водружать их на обнаженную шею, бедра и даже лицо беззащитно распростертого на полу юноши и возить, возить ими, пока не брызнет кровь — но еще до того, как брызнет она — ах, были бы эти подметки, — ах, мог бы я быть там — одним из этой россыпи бесчисленных, как по волшебству возникших мелких красных цветков, в тот момент, когда одна из его ног будет вершить свое небрежно-беспощадное деяние… Нет, нет… Не той я пошел дорогой, — ведь я искал Любви, а тут, скажите на милость, какая-то обувная лавка, так дело не пойдет.
Когда он пробирался по ряду мимо сидящих, я спереди, сбоку и затем — после того, как он прошел позади меня — сзади разглядел его бедра — их облегал протянутый в петли брюк какой-то плетеный пояс в виде двойной кожаной цепочки, который, если уж быть точным, в действительности следовало бы назвать девичьим или детским, но на его царственном теле он смотрелся мужским, исполненным нежной мужественной жестокости. Его рубашки и галстука я толком не разглядел, но теперь думаю, что рубашка была бледно-розовая, почти белая, украшенная какими-то кружавчиками — а наличия галстука я не припоминаю. Когда он проходил мимо, от его темно-русых волос, то и дело с трепетом касавшихся сзади воротника куртки, до меня донесся, отчетливо помню, смутный шепот аромата, от которого — возможно, благодаря этой его неуловимости — у меня на секунду помутилось сознание, словно от неслыханно интимной тайны, тогда как это, разумеется, было не что иное, как дешевенькая, резкая отдушка апельсинового магазинного туалетного мыла.
Священная служба началась — в высшей степени серьезном, сиплом исполнении моего крестного отца[68], которому, как было заведено, ассистировал какой-то среднего возраста скульптор с зачесанными наперед волосами, в очках с золотой оправой, и двадцатидевятилетний, с огромными залысинами, невзрачный студиозус чего-то там, по имени Клеменс М., которому уже многие годы ввиду высокого давления нельзя было пить кофе, но который до сих пор не мог с уверенностью сказать, был ли он «из этих самых», и которого мы с Вими много лет назад, еще в бытность мою кандидат-католиком, не то до службы, не то после нее славно отмутузили на постели, время от времени выкручивая ему руку и таская за вполне в то время пригодный для этой цели волосяной покров, так что соседи, ко многому, вообще говоря, привыкшие, потом говорили, что чуть было не подняли тогда тревогу, дабы отныне и навеки он свыкся с мыслью, что не для собственной радости на свете живет, а еще и просто оттого, что он их утомил, — вечно строил из себя кокетку и жутко занудствовал, совершенно при том не стоя того, чтобы из-за него ломали копья, а уж в те времена и подавно меньше, чем сейчас.
Я заерзал на месте и усердно завертел головой, пытаясь привлечь внимание этого самого Клеменса, — и, поймав его взгляд, принялся с дружелюбными кивками демонстрировать ему воздетый в приветственном жесте кулак, большой палец которого торчал между средним и указательным — покуда он его не заметил и, с багровой рожей и враз еще более подскочившим давлением, устремив куда-то вдаль уязвленный, исполненный скорби ввиду столь вопиющего святотатства взор, не погрузился в елейное складывание ладоней и коленопреклонение пред алтарем, возведши очи горе, словно на картине Тооропа[69]. Фредди Л., сидевший наискосок позади меня, должно быть, заметил мои ужимки, поскольку в точности из этого направления послышалось одобрительное фырканье, бывшее, надо полагать, кульминацией долго сдерживаемого хохота — и, следовательно, своим оскорбительным и определенно вульгарным жестом я добился желаемого, поскольку действия мои были направлены исключительно на то, чтобы произвести впечатление на него, Фредди Л. — я придерживался некой теории, сводившейся к тому, что нужно довести человека до колик или до слез, либо заставить его поперхнуться так, чтобы чай, кофе, фруктовый сок, или что он там пьет, брызнул у него из носу: завоевание любовью или страданием: изнасилование либо щекоткой и хохотом, либо истязанием и слезами — нащупывание подхода иным способом, если можно так выразиться, может сильно затянуться.
- Предыдущая
- 49/65
- Следующая