Каньон Холодных Сердец - Баркер Клайв - Страница 3
- Предыдущая
- 3/161
- Следующая
– Тогда позвольте спросить: что может доставить ей удовольствие?
– Ей доставляют удовольствие вещи, которых, скорее всего, или, вернее сказать, почти наверняка больше ни у кого нет, – ответил Зеффер. – Она обожает выставлять свою коллекцию. И желает, чтобы каждая вещь была по-своему уникальна.
– Здесь все уникально. – Разведя руки в стороны, Сандру широко улыбнулся.
– Отец, вы говорите так, будто готовы продать даже фундамент, если за него назначат достойную цену.
– В конце концов, все, что здесь имеется, всего лишь вещи, – философски заметил Сандру. – Вы со мной согласны? Обыкновенные камень и дерево, нитки и краски. Придет время – и вместо этих вещей люди сотворят другие.
– Но, должно быть, здешние вещи имеют некую священную ценность?
– В церкви наверху – да, – пожал плечами Сандру. – Но мне вовсе не хотелось бы продавать вам, скажем, алтарь. – Он многозначительно улыбнулся, словно давая понять, что при определенных обстоятельствах даже эта святыня будет иметь свою цену. – Однако почти все остальное в крепости предназначалось для мирской жизни, для увеселения герцогов и их дам. А поскольку этих предметов больше никто не видит – за исключением отдельных людей вроде вас, которые оказываются здесь проездом… то почему бы ордену не избавиться от ненужных вещей? Если они принесут солидный доход, его можно будет распределить среди бедных.
– Да, конечно. В ваших краях многие нуждаются в помощи.
Зеффера и вправду поразила убогость, в которой обретались здешние жители. Деревеньки представляли собой скопление жалких лачуг; каменистая земля вся была возделана, но давала скудные урожаи. С двух сторон возвышались горы: на востоке горная цепь Буседжи, на западе – Фагарас. Их серые, как пыль, склоны были начисто лишены растительности, а на вершинах белел снег. Одному богу было известно, какие суровые зимы обрушивались на эти края: земля становилась твердой, как камень, маленькая речушка замерзала, а стены жалких хижин не могли защитить от пронизывающего ветра, дующего с горных вершин.
В день их приезда Катя повела Виллема на кладбище, чтобы показать, где похоронены ее бабушка с дедушкой. Там он получил полное представление о том, в каких условиях жили и умерли ее родственники. Тяжелое и мрачное впечатление производили не столько могилы отживших свой век стариков, сколько бесконечные ряды маленьких крестов, обозначавших места погребения детей – тех, что умерли от пневмонии, голода или просто слабого здоровья. Зеффера глубоко тронуло горе, стоявшее за сотнями этих могил: боль матерей, невыплаканные слезы отцов и дедов. Ничего подобного увидеть он не ожидал, а потому был сильно потрясен.
Что же касается Кати, то на нее посещение кладбища как будто не оказало столь удручающего действия – во всяком случае, в разговоре она упоминала только своих прародителей и их странности. В этом мире она выросла, поэтому не было ничего удивительного в том, что подобные страдания она воспринимала как порядок вещей. Разве не рассказывала она Зефферу, что в семье у них народилось четырнадцать детей? И что только шестеро из них выжили. Остальные же восемь, очевидно, нашли себе пристанище здесь, среди могил, мимо которых они с Катей проходили. И, разумеется, ничего странного не виделось в том, что у нее такое холодное сердце. Именно это придавало ей силу, которая ощущалась в каждом взгляде, в каждом движении и которая внушала любовь ее зрителям и, в особенности, зрительницам.
Теперь, когда Зеффер больше узнал о Катином прошлом, он стал лучше понимать природу ее хладнокровия. Он увидел дом, где она родилась и воспитывалась, улицы, которые она ребенком исходила вдоль и поперек; он познакомился с ее матерью, которая, надо полагать, отнеслась к появлению на свет дочери как к некоему чуду: в самом деле, розовощекая, безукоризненной красоты девочка являла собой яркий контраст прочим деревенским ребятишкам. И мать не замедлила воспользоваться этим преимуществом. Когда дочери исполнилось двенадцать, мать стала возить ее по городам, заставляя танцевать на улицах, чтобы, как утверждала сама Катя, привлечь внимание мужчин, что возжелают ее нежной плотью согреть свою постель. Очень скоро девочка сбежала от материнского рабства, но, прекратив торговать своим телом ради семьи, она вынуждена была делать то же самое ради себя. К пятнадцати годам (в этом возрасте с ней и познакомился Зеффер – она пела тогда на улицах Будапешта, чтобы заработать на ужин) Катя уже была во всех отношениях взрослой женщиной, поражавшей своей цветущей красотой всякого, кто задерживал на ней взор. Три вечера подряд Зеффер приходил на площадь, чтобы, примкнув к толпе зевак, полюбоваться на девочку-чаровницу. Недолго думая, он решил увезти ее с собой в Америку. Хотя в те времена Зеффер был совершенно несведущим человеком в области киноискусства (тогда, в 1916 году, когда кинематограф еще пребывал в своем нежнейшем возрасте, опытных людей в этом деле можно было по пальцам пересчитать), инстинктивно он сумел различить в лице и осанке девушки нечто особенное. На Западном побережье у него были влиятельные друзья – в основном люди, которые устали от пошлости и грошовых доходов Бродвея и подыскивали себе новые горизонты для применения своих талантов и инвестиций. От них он прослышал, что кинематографу пророчат большое будущее, и что некоторые талантливые в этой сфере деятели не прочь найти лица, которые полюбились бы камере и публике. «Разве у этой маленькой женщины не такое лицо? – подумал Зеффер. – Разве камера не замрет в восхищении, увидев ее коварные и вместе с тем прекрасные глаза? А если удастся сразить камеру, значит, и публика тоже будет сражена».
Зеффер поинтересовался, как зовут девушку. Она оказалась Катей Лупеску из деревни Равбак. Биллем подошел к ней, заговорил и, пока новая его знакомая поглощала голубцы с сыром, поделился с ней своими размышлениями. Предложение Зеффера Катя встретила без особого энтузиазма, если не сказать, безучастно. «Да, – молвила она, – звучит заманчиво». Однако ей даже в мыслях не приходило когда-нибудь покинуть Румынию, и вообще она была далеко не уверена, что ей этого хочется. Уехав так далеко от дома, она будет скучать по родным.
Год или два спустя, когда ее известность в Америке стала расти – к тому времени она была уже не Катей Лупеску, а Катей Люпи, а сам Биллем сделался ее импресарио, – они вернулись к этому разговору, и Зеффер припомнил, как мало ее тогда заинтересовали предложенные им перспективы. Но Катя призналась, что ее холодность была напускной, чем-то вроде защитного инстинкта. С одной стороны, она не хотела выказывать перед ним свое смущение, а с другой – боялась слишком обольщаться.
Но и это еще не все. Казалось, безразличие, которое Катя продемонстрировала в первый день их знакомства (как и недавно на кладбище), было неотъемлемой составляющей ее характера. Оно взращивалось на протяжении многих поколений, на долю которых выпало столько страданий и потерь, что люди глубоко запрятывали свои чувства и никогда не позволяли себе проявлять ни большой радости, ни большого горя. Свои крайности, по ее собственному определению, Катя всегда держала под замком, а их отголоски выпускала на волю только для публики. Именно чтобы воззреть на отголоски бушующих в ней страстей, и собиралась каждый вечер толпа на площади, где Катя когда-то пела. Та же сила исходила из нее и тогда, когда она оказывалась перед кинокамерой.
Любопытно, почему накануне Катя никоим образом не проявила этого качества перед отцом Сандру?
Со стороны казалось, будто она исполняет роль ласковой богобоязненной девочки, встретившейся со своим возлюбленным пастырем. Большую часть времени ее взгляд был почтительно устремлен вниз, голос звучал мягче обычного, а речь (Катя обычно не стеснялась крепких выражений) была на редкость нежной и кроткой.
Это представление показалось Зефферу комичным, слишком уж оно было наигранно, однако отец Сандру, очевидно, принял его за чистую монету. Один раз священник даже тронул Катю за подбородок и, приподняв его, сказал, что ей нет никакой причины стесняться.
- Предыдущая
- 3/161
- Следующая