Выбери любимый жанр

Вечный человек - Богат Евгений Михайлович - Страница 14


Изменить размер шрифта:

14

В любви неизбежна идеализация. Это утверждение стало общим местом. Но в отличие от многих общих мест, которые существуют пассивно, вне нашего сознания и не оказывают ни малейшего воздействия на нашу судьбу, на формирование нашего отношения к человеку и миру, убеждение, что «в любви неизбежна идеализация», именно идеализация, то есть что любимый человек кажется нам телесно и духовно лучше, совершеннее, чем он есть на самом деле, это убеждение существует не вне нашего сознания и не пассивно. Хотим мы того или нет, оно в решающую минуту оказывает воздействие на нашу судьбу.

Нам не устают повторять с детства: «В любви неизбежна идеализация», и мы начинаем воспринимать это как непреложную, рожденную тысячелетней мудростью истину.

Да, любящий видит в любимом то, чего не видят окружающие их, «не ослепленные любовью» люди. Они видят уголь, он — алмаз; они — «ничего особенного», он — чудо из чудес. Он не замечает иронических улыбок искушенных жизнью мудрецов, понимающих, чем кончится этот «эмоциональный шок» любви. Им-то, мудрецам, отлично известно, что рано или поздно чудо из чудес станет опять заурядным существом и тот, кто сегодня растроганно ловит малейшее изменение в выражении ее губ, тоже иронически улыбнется — над собой.

Искушенные жизнью мудрецы это уже испытали.

И вот наступает день. Покров, сотканный из солнечных лучей, падает, чудо из чудес подергивается серым пеплом обыденности, алмаз становится углем. Он или она тоже иронически улыбаются — поначалу действительно над собой, делаются искушенными жизнью мудрецами и наблюдают потом сочувственно-насмешливо за очередным безумием.

«В любви неизбежна идеализация» — это объясняет, успокаивает, это ослабляет боль утраты. Если идеализация, то, собственно, что же утрачено: мечта, мираж? Идеализация в любви — сон наяву. Стоит ли оплакивать сны?..

А может быть, то, что мы, нисколько уже не задумываясь, называем «идеализацией любви», на самом деле не идеализация, а нечто иное, несравненно более содержательное и реальное? Может быть, любящий видит единственную, высшую истину о человеке? Это истина о самом ценном и самом лучшем, что в нем заключено. Но заключено как возможность. И тот, кто его полюбит, видит ее явственно, выпукло, будто бы она уже и не возможность, а реальность.

В этом чудо любви. Уголь перестраивается в алмаз, но он и останется им надолго, навсегда, если его огранивать, а не пассивно им любоваться. Если за радостью узнавания последует радость труда.

Человечество за века — особенно успела в этом церковь — создало аскезу нелюбви, но нет АСКЕЗЫ ЛЮБВИ, той, что учила бы, как сохранить навсегда увиденное в любимом человеке однажды, аскезы, которая разрушила бы пошлую «истину» о неизбежности идеализации.

Для того чтобы создать эту аскезу, надо, по-моему, в первую очередь отрешиться от одного опасного заблуждения. Речь идет о традиции рассматривать любовь как нечто, относящееся, безусловно, к области стихийного и бессознательного, чем управлять кощунственно, да и невозможно. Она сама по себе рождается, она сама по себе уходит. Высшим выражением пафоса иррациональной мощи любви — в литературе и искусстве — была Кармен. Но и в обыденной жизни этот пафос торжествует: менее величаво, но не менее упорно.

Единственной на моей памяти попыткой направить эти волнующиеся, неуправляемые воды в «точное, каменное русло» был трактат «О любви» Стендаля, но недаром он при жизни писателя разошелся лишь в нескольких экземплярах, да и сегодня, честно говоря, не стал нашим настольным томом. Удобнее, легче, даже, пожалуй, радостнее воспринимать любовь в образе Кармен — шалой и вольной, не ведающей, что будет с ней завтра. Формула об идеализации любви, вероятно, и родилась как естественное оправдание радости, которую мы не можем удержать дольше, чем она сама хочет быть с нами.

Но если то, что мы видим в любимом человеке, не очаровательная мимолетность, а высшая истина о нем, реальная возможность рождения подлинного алмаза, а мы, наслаждаясь идеализацией, не удержим навсегда увиденное однажды, то не ожидает ли (и не только нас, но и мир!) действительная утрата?

Хорошо известно, что делает ваятель, когда узнает в косной материи любимый образ, — работает. Отношение сознательного и бессознательного в этой работе не установить ни одному математику, но ясно одно: цель поставлена сознательно.

Нет, вероятно, и двух любящих, которые бы видели что-то совершенно одинаковое в тех, кого они любят. Любому открывается в любимом нечто совершенно особенное, единственное, отвечающее потребностям именно его души. Что ни любовь, то новая истина. Но, несмотря на разнообразие, «относительность» этих истин, существует и нечто абсолютное, объединяющее их.

Петрарка в соответствии с терминологией четырнадцатого века назвал этот абсолют «отблеском божественной красоты». Мы на языке нашего века и нашего общества назовем его бесконечной ценностью человеческой личности.

Нравственный труд по воссозданию и развитию этой ценности в любимом существе и должен составлять содержание аскезы любви. А совершен он может быть только сознательным усилием. Аскеза — отказ от себя, отречение. Аскеза любви — тоже. Из состояния «для себя» человек должен перейти в состояние — «для тебя», перенести центр личного существования из «я» в «ты». Истинная любовь — духовное материнство; раскрывается оно в вынашивании лучших частей души любимого человека, они вынашиваются с материнской самоотверженностью и материнским терпением. Именно тут и ожидает нас чудо. Чтобы понять его, надо осознать любовь как творчество — творчество лучшего, что заложено в любимом.

Но ведь одна из самых замечательных особенностей творчества в том и состоит, что меняются, рождаясь заново, не только полотно или камень, но и сам художник. К творчеству в любви это относится особенно. Потому что в нем и «субъект» и «объект» живые, и понять, кто же «субъект», а кто «объект», невозможно: оба они, если любят, духовно работают, воссоздавая лучшее, что заложено в любимом.

За радостью узнавания — радость труда, за радостью труда — радость рождения. Человек будто бы отказывается от себя, но при этом ничего не теряет, а только выигрывает. А точнее, он теряет себя частичного, а выигрывает себя целостного. Он рождается заново как личность, в которую вошел не только еще один человеческий мир, но и весь космос. Разрушаются перегородки эгоизма, обособленности, раскрывается новая емкость мировосприятия. Когда поэт пишет: «Я заметил во мраке древесных ветвей чуть живое подобье улыбки твоей», — мы верим с ним, что любовь действительно космическое чувство.

Но гораздо чаще торжествует эгоизм. Он или она вынашивают лучшее не в любимом, а в себе. Борьба за первенство, за утверждение себя, желание господствовать, не раствориться самому, а растворить в себе делают «идеализацию в любви неизбежной».

Эта борьба за первенство, желание господствовать заставляют и «вторую сторону» отвечать тем же. И вот человек, уныло уставившись в тускнеющий уголь, не верит, что он когда-то казался ему алмазом.

В одном старом томике меня поразила строка: «Тайна любимого лица». Размышляя над ней, я думал: важно помнить, что любимое лицо имеет тайну.

Тайна эта и рождает порой странное, непонятное, кажущееся нам бессмыслицей. И вот, ее не раскрыв, мы тоскуем неделями на аэродроме, в нелетную погоду, узнав из письма товарища, что она вышла замуж, и растерянно перечитываем дикое письмо о том, что «рыбы на базаре тьма».

А это иронизирует «тайна любимого лица», которую наше сосредоточенное на себе самом сердце не расшифровало.

«…Ночью читала письма Элоизы к Абеляру и подумала: хорошо бы издать в одном или нескольких томиках письма женщин, которые обессмертили себя любовью. Если у меня когда-нибудь будет дочь, я хотела бы подарить ей эти томики в день совершеннолетия, чтобы она не расставалась с ними никогда. Раньше завещали дочерям жемчуга, серьги, дорогие камни, а я передала бы ей это, чтобы она не посмела утратить веру в себя как в женщину.

Но не успела я об этом подумать, как у меня появилась новая мысль: до нас дошли письма только тех женщин, которые любили великих. И это иногда не самые лучшие женщины (я думаю сейчас, конечно, не об Элоизе и не о декабристках), любовь не самых лучших осталась в памяти человечества, потому что не могут быть забыты те, кого они любили.

А чувства женщин, любивших обыкновенных, безвестных мужчин: каменщиков, солдат, рыбаков, алхимиков, подмастерьев, музыкантов… А их-то, их-то любовь?! Неужели менее полно заслуживает нашей памяти? А что нам о ней известно! Вот она (без имени!) любила моряка, отбывавшего невесть куда с парусной каравеллой. Месяцы ожидания, тоски, верности.

Думала до утра об этих безвестных женщинах, чувствовала — они мои сестры. Те, кто любил великих, ощущали через ценность личности любимого ценность и собственного чувства. Понимали ли „обыкновенные“: их любовь — не меньшее чудо? Должно быть, нет. Они не размышляли о любви, о ней не писали, они в ней, в любви, были.

И вот, добравшись до этой мысли, я и поняла, что им-то обязана гораздо большим, чем возлюбленным поэтов, мыслителей и полководцев.

Их миллионы, любивших и не понимавших чуда собственной любви, они ели, пили, судачили, веселились, ходили в церковь, рожали детей, умирали молодыми, и в этой обыкновенной жизни я почувствовала в ту ночь что-то великое и подумала: не раз, читая о „бессмертной любви“, я верила: да, да, Элоиза, Беатриче, Лаура, раз в век, раз в два века и чем дальше, тем реже! Но почему, почему? Оттого, что лишь однажды в столетие рождался великий поэт, имевший осознать любовь как чудо?!

Если думать, что „вечная, бессмертная“ любовь посещает человечество раз в столетие, то мало надежд, что она выпадет на твою долю, еще меньше, пожалуй, чем выиграть „Волгу“ по денежно-вещевой лотерее. И вот женщина ли, мужчина ли начинают думать: если это бывало лишь с Элоизой, адмиралом Нельсоном или Александром Блоком, может ли быть и со мной?

Если будет у меня когда-нибудь дочь, я постараюсь воспитать ее в уверенности: любовь — это чудо, которое может пережить любой. Если это было с Элоизой, то может быть и со мною!

Мне кажется, что если раньше безвестные женщины и мужчины были в любви, не понимая, что это чудо, потому что чувство перевешивало мысль, то нынче, когда мысль перевешивает чувство, часто уходят от любви, думая, что она навсегда покинула мир и поэтому то, что со мной, не любовь. И я видела не раз, как неверие в самую возможность „вечной любви“ делало людей невосприимчивыми к ней, и чудо умирало, едва родившись.

Любви в сегодняшнем мире гораздо больше, чем думают, да, больше, несмотря ни на что. Это какая-то особенная, удивительная любовь. Не могу выразить. Кто-то из современных поэтов написал о „полухлебе плоти“. Вот раньше этого не могли написать. Это именно сегодняшнее. Раньше был „хлеб плоти“, а сегодня — „полухлеб“, потому что нужно что-то еще, наверное, более существенное. В любовь вошло что-то новое, и я это чувствую, чувствую сильно, по себе.

Из того, что я читала в последнее время про это, самое удивительное — „Вино из одуванчиков“ Р. Брэдбери, история любви тридцатилетнего репортера Форестора и девяностопятилетней мисс Элен Луис. Это, конечно, не любовь между мужчиной и женщиной (30 и 95), это больше, чем любовь в ее традиционном, общепринятом понимании. Вот они сидят, и она рассказывает ему о городах и странах, которые видела в путешествиях, и он видит их с ней, видит лучше, чем увидел бы один, не мысленно, а в действительности. Помните, в последний раз она говорит ему: „Любовь определяет дух, хотя тело порой отказывается этому верить. Дух ведь рожден от солнца!“ И вот ее дух соприкасается с его духом, и это лучшие часы их жизни. Конечно, фантастика: молодой человек и старуха. Но ведь Брэдбери и есть писатель-фантаст!

Постойте, но разве не то же самое: о том, что любовь определяет дух, а не тело, — писала, и не раз, Элоиза Абеляру почти тысячу лет назад? Тогда что же изменилось? Может, ничего, и я тоже фантазирую?!»

14
Перейти на страницу:
Мир литературы