Выбери любимый жанр

Тридцатая любовь Марины - Сорокин Владимир Георгиевич - Страница 8


Изменить размер шрифта:

8

— Дядя… дядя Володя… — яростно шептала Таисия Петровна Зворыкиной, — Ты б послушала что ночью у них на террасе творится! Заснуть невозможно!

— А что, слышно все? — спросила та, громко мешая кашу.

— Конешно! Месит ее, как тесто, прям трещит все!

— Ха. ха, ха! Ничего себе…

— Муж уехал, а она ебаря привела. Вот теперя как…

Марина ковыряла пальцем облупленную дверь, жадно вслушиваясь в новые слова. Ебарь, сука, блядище — это были незнакомые тайные заклинания, такие же притягательные, как новые сны, как скрип и стоны в темноте.

Мать не менялась после приездов дяди Володи, только синяки под глазами и припухшие губы выдавали ночную тайну, а все привычки оставались прежними. Она смеялась, играя с Мариной, учила ее музыке, привычным шлепком освобождая зажатые руки, напевала, протирая посуду, и печатала, сосредоточенно шевеля губами.

Марина стала приглядываться к ней, смотрела на ее руки, вспоминая как они смыкались вокруг чужой шеи, помнила сладостное подрагивание голых коленей, на которых теперь так безмятежно покоилось вязание…

«Она показывает ему все, — думала Марина, глядя на опрятно одетую мать, — „Все, что подлифчиком, все, что под трусами. Все, все, все. И трогает он все. Все, что можно“.

Это было ужасно и очень хорошо. Все, все все показывают друг другу, раздвигают ноги, трутся, постанывая, скрипят кроватями. Но в электричке, в метро, на улице смотрят чужаками, обтянув тела платьями, кофтами, брюками…

— Мама, а отчего дети бывают? — спросила однажды Марина, пристально глядя в глаза матери.

— Дети? — штопающая мать подняла лицо, улыбнулась, — Знаешь детский дом на Школьной?

—Да.

— Вот там их и берут. Мы тебя там взяли. — А в детском доме откуда?

—Что?

— Ну, раньше откуда?

— Это сложно очень, девулькин. Ты не поймешь.

— Почему?

— Это малышам не понять. Вот в школу пойдешь, там объяснят. Это с наукой связано, сложно все.

— Как — сложно?

— Так. Вырастешь — узнаешь.

Через полгода вернулся отец. Еще через полгода она пошла в школу, чувствуя легкость нового скрипучего ранца и время от времени опуская нос в букетище белых георгинов.

Длинный, покрашенный в зеленое класс с черной доской, синими партами и знакомым портретом Ленина показался ей детским садом для взрослых.

Все букеты сложили в огромную кучу на отдельный стол, научили засовывать ранцы в парты.

Высокая учительница в строгом костюме прохаживалась между партами, громко говоря о Родине, счастливом детстве и наказе великого Ленина: «учиться, учиться и учиться».

Школа сразу не понравилась Марине своей звенящей зеленой скукой. Все сидели за партами тихо, с испуганно-внимательными лицами и слушали учительницу. Она еще много говорила, показывала какую-то карту, писала на доске отдельные слова, но Марина ничего не запомнила и на вопрос снимающей с нее ранец матери, о чем им рассказывали, ответила:

— О Родине.

Мать улыбнулась, погладила ее по голове:

— О Родине — это хорошо…

С тех пор потянулись однообразные сине-зеленые дни, заставляющие готовить уроки, рано вставать, сидеть за партой, положив на нее руки, и слушать про палочки, цифры, кружочки.

Гораздо больше ей нравилось заниматься дома музыкой, разбирая ноты и слушая, как мать играет Шопена и Баха.

Через год сгорел соседский дом, и Надька научила ее заниматься онанизмом.

Еще через два года отец повез Марину к морю. Когда оно — туманное и синее — показалось меж расступившихся гор, Марина неожиданно для себя нашла ему определение на всю жизнь:

— Сгущеное небо, пап!

Они поселились в белом оплетенном виноградом домике у веселого старичка, с утра до вечера торчащего на небольшой пасеке.

После того как отец сунул в его заскорузлые от прополиса руки «половину вперед», присовокупив побулькивающую четвертинку «Московской», старичок расщедрился на дешевые яйца и мед.

— А хочете — тут и камбалой разжиться можно. У Полины Павло привозит. Я ж зараз поговорю с ним…

Но ждать переговоров с Павлом они не стали — перерытый чемодан был запихнут под койку, Марина зубами сорвала Гумовскую бирочку с нового купальника, отец вышел из-за занавески в новых красных плавках:

— Давай быстрей, Мариш.

Десятиминутная каменистая дорожка до моря петляла меж проглоченных зеленью домиков, скользила над обрывом и стремительно, по утоптанному известняку катилась вниз, навстречу равномерному и длинному прибою.

— Живое, пап, — жадно смотрела Марина на шипящее у ног море, стаскивая панамку с головы.

Отец, сидящий на песке и занявший рот дышащей тальком пипкой резинового круга, радостно кивал.

Через минуту Марина визжала в теплом, тягуче накатывающемся прибое, круг трясся у нее подмышками.

— По грудь войди, не бойся! — кричал уплывающий отец, увозя за собой белые, поднятые ногами взрывы.

Марина ловила волну руками, чувствуя ее упругое ускользающее тело, пила соленую вкусную воду и громко звала отца назад.

— Трусиха ты у меня, — смеялся он, бросаясь на горячий песок и тяжело дыша, — Вся в мамочку.

Марина сидела на краю прибоя, с восторгом чувствуя, как уходящая волна вытягивает из под нее песок. Сгущеное небо вытеснило все прошлое, заставило забыть Москву, подруг, онанизм.

Утром, сидя под виноградным навесом, они ели яйца с помидорами, пили краснодарский чай и бежали по еще ненагретой солнцем тропинке.

На диком пляже никого не было.

Отец быстро сбрасывал тенниску, парусиновые брюки и, разбежавшись, кидался в воду. Он заплывал далеко, Марина залезала на огромный, всосанный песком камень, чтоб разглядеть мелькающее пятно отцовской головы.

— Пааааап!

Сидящие поодаль чайки поднимались от ее крика и с писком начинали кружить.

Отец махал рукой и плыл назад.

Часто он утаскивал ее, вдетую в круг на глубину. Марина повизгивала, шлепая руками по непривычно синей воде, отец отфыркивался, волосы его намертво приклеивались ко лбу…

На берегу они ели черешню из кулька, пуляя косточками в прибой, потом Марина шла наблюдать за крабами, а отец, обмотав голову полотенцем, читал Хемингуэя.

Через неделю Марина могла проплыть метров десять, шлепая руками и ногами по воде.

Еще через неделю отец мыл ее в фанерной душевой под струей нагретой солнцем воды. Голая Марина стояла на деревянной, голубоватой от мыла решетке, в душевой было тесно, отец в своих красных плавках сидел на корточках и тер ее шелковистой мочалкой.

От него сильно пахло вином, черные глаза весело и устало блестели. За обедом они со старичком выпили бутылку портвейна и съели сковороду жареной камбалы, показавшейся Марине жирной и невкусной .

— Ты какая в классе по росту? — спросил отец, яростно намыливая мочалку.

— В классе?

— Да.

— Пятая. У нас девочки есть выше.

Он засмеялся, обнажив свой веселый стальной зуб и, повернув ее, стал натирать спину:

— Выросла и не заметил как. Как гриб.

— Подосиновик?

— Подберезовик! — громко захохотал отец и, отложив мочалку, принялся водить по ее белой спине руками.

Пена с легким чмоканьем капала на решетку, сквозь дырки в фанере пробивался знойный полуденный свет.

— Вот. Спинка чистенькая. А то просолилась… вот так…

Его руки, легко скользящие в пене, добрались до Марин иных ягодиц:

— Попка тоже просолилась… вот…

— Попка тоже просолилась, — повторила Марина, прижимая мокрые ладошки к фанере и любуясь пятипалыми отпечатками.

Отец начал мылить ягодицы.

Он мыл ее впервые — обычно это делала мать, быстрые и неумелые руки которой никогда не были приятны Марине.

Грубые на вид отцовские ладони оказались совсем другими — нежными, мягкими, неторопливыми.

Марина оттопырила попку, печатая новый ряд ладошек.

— Вот красулечка какая…

Она сильнее оттопырилась, выгнув спину.

Отцовская рука скользнула в промежность и Марина замерла, рассматривая отпечатки.

— Вот… и тут помыть надо…

8
Перейти на страницу:
Мир литературы